Леонид Петрович Гроссман - Пушкин (ЖЗЛ) читать онлайн - Часть третья

Часть третья

I ВЕРХОВНЫЙ ЦЕНЗОР

1

Въезд Пушкина в Москву, разукрашенную для коронационных празднеств и подавленную беспощадной расправой с декабристами, как бы выражал новую эпоху, наступающую в истории царской России и в биографии ее первого поэта. Величественный фасад николаевской империи, скрывающий неуклонное разложение абсолютной монархии, и демонстрация «высочайших милостей» знаменитому писателю для удушения его независимой деятельности — таков был общий ход и трагический смысл государственных событий в последнее десятилетие жизни Пушкина.

Новый курс власти был взят сразу со всей решимостью. «Революция на пороге России, — заявил при вступлении на престол Николай, — но клянусь, она не проникнет к нам, пока я сохраню дыхание жизни».
Этим девизом определилась и первая беседа царя с автором «Вольности». К четырем часам дня 8 сентября 1826 года Пушкин был доставлен в Кремль и проведен в царские покои.
Несмотря на умение позировать и разыгрывать венценосца, новый самодержец еще не вполне вошел в свою роль. Подавленность событиями последнего года, тревога и растерянность явственно ощущались под натянутой маской величественного спокойствия. «Император был чрезвычайно мрачен, — сообщает один из очевидцев московских торжеств, — вид его производил на всех отталкивающее действие».
Николай I был немногим старше Пушкина. Сухой, длинный, безусый, с прямым профилем и тяжелым взглядом, он проявлял в разговоре решительность, властность, деспотизм.
Знаменитый русский поэт по многим причинам занимал и заботил его. Имя Пушкина было известно ему задолго до последнего следствия. Пушкин-лицеист не раз привлекал внимание царской семьи. Пушкин-ссыльный уже, несомненно, был известен великому князю. Сохранилось свидетельство о беседе Николая Павловича со своим царствующим братом как раз в этот период: «Прочел ли ты «Руслана и Людмилу»? — спросил его однажды Александр. — Автор служит по Коллегии иностранных дел, — это бездельник, одаренный крупным талантом».
Такая «высочайшая» оценка запомнилась будущему царю. Уже в июле 1826 года было произведено особое расследование в Псковской губернии о «поведении известного стихотворца Пушкина», который, по слухам, возбуждал к вольности крестьян. Тайный розыск не подтвердил подозрений правительства, но как раз в это время до властей дошли списки элегии «Андрей Шенье» с выпущенными цензурою стихами:

Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари! О ужас, о позор!..



Если вспомнить, что 13 июля были казнены вожди декабрьского восстания, а отрывок из элегии 1825 года распространялся в списках под заглавием «На 14 декабря», — станет понятным возникший в августе 1826 года пристальный интерес правительства к поэту. На прошении Михайловского узника о сложении с него опалы царь через несколько дней после своего коронования налагает резолюцию о доставке его в Москву. Он решает лично допросить поэта.
Имя Пушкина в середине двадцатых годов было силой, с которой новое правительство должно было считаться. Автор южных поэм пользовался исключительным признанием прежде всего в литературной среде, которую он, бесспорно, возглавлял даже в своем изгнании. «Имя твое сделалось народной собственностью», — констатировал Вяземский в сентябре 1825 года, называя Пушкина в одной из своих статей «юный атлет наш». «Тебе первое место на русском Парнасе», — писал ему Жуковский в 1824 году. «У тебя в руке резец Праксителя», — отзывается на первую главу «Онегина» Бестужев. Рылеев преклоняется перед этим «чудотворцем и чародеем».
Правительство Николая I, пришедшее к власти в момент военного восстания, сочло необходимым сделать жест великодушия в сторону популярнейшего поэта страны, несмотря на то, что наличие революционных строф Пушкина в бумагах «государственных преступников» необычайно подчеркивало широкое революционное значение его поэзии. Вызов его из ссылки для политического допроса был превращен царем в некоторую дань подавленному общественному мнению после виселиц 13 июля и общего разгрома всего передового дворянства.
Для этого необходимо было тонко разыграть сцену «прощения» и прежде всего пленить самого поэта. Николай I умел играть. «Это был актер, питавший больше вкуса к театральным эффектам, чем к событиям исторической драмы», — писал о нем Гизо. Еще в молодости великий князь проявил свой вкус к французской сцене и сам стал пробовать силы в легком жанре. Он даже взял несколько уроков у первых артистов французской комедии, научивших его декламировать стихи Мольера и Реньяра. Во время следствия над декабристами он обнаружил исключительную способность применяться к личным свойствам каждого обвиняемого, всячески разнообразя способы воздействия — от строгости и устрашения до притворной ласки. Эту гибкость необходимо было в полной мере проявить и в первой беседе с поэтом. Роль была, несомненно, тщательно продумана и четко намечена. Предстояло разыграть нечто вроде модного тогда «Титова милосердия» — трагедии Метастазио, на текст которой была написана популярная опера Моцарта: римский император великодушно прощает заговорщиков-патрициев и заменяет им кару отеческими наставлениями. Таким «милосердным Титом» решил явиться Николай I перед первым писателем своей страны.
Сложны были и чувства Пушкина в день 8 сентября 1826 года. Он, конечно, стремился вырваться из заточения, но не любой ценой: предельной уступкой для него был отказ от антиправительственной пропаганды. Внутреннюю свободу своих убеждений он тщательно оберегал и даже рассчитывал, что сможет сохранить и в новое царствование свою независимость. Всякое сотрудничество с палачом Рылеева и Пестеля для него было исключено (в письме к Вяземскому он ясно дает понять, что никакого прошения на высочайшее имя он после 13 июля не подал бы). К самому себе он хотел и мог применить свои недавние строки:

Гордись и радуйся, поэт!
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет!
Ты проклял мощного злодея…

В состоянии такой внутренней борьбы и с такими иллюзиями о возможности «безвозмездного» прощения Пушкин вступил в кабинет нового царя.
Поэт почти ничего не записал об этом свидании, кроме двух-трех строк в письмах к Осиповой и Языкову (о «любезности» приема и о решении царя быть его цензором). Рассказы о встрече в Кремле, записанные другими лицами, не могут считаться вполне достоверными. Но свидетельство второго собеседника, самого Николая I, представляет значительный интерес. Его известный рассказ Модесту Корфу свидетельствует, что поэт держал себя в эту трудную минуту с исключительным мужеством. «Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я его между прочим. «Стал бы в ряды мятежников, — отвечал он». Так же примечателен и другой момент этой беседы: на вопрос царя, «переменился ли его образ мыслей и дает ли он слово думать и действовать иначе, он очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием сделаться другим».
Дополним эти скудные сведения новым рассказом о первой беседе царя с Пушкиным. Он был сообщен Николаем I одному из «остроумнейших европейских дипломатов» (так впоследствии характеризовал его Бальзак), князю Козловскому, который пользовался признанием и в русских литературных кругах. О нем сохранились весьма хвалебные отзывы Вяземского, Плетнева и даже Пушкина, который обратился к нему с фрагментом:

Ценитель умственных творений исполинских,
Друг бардов Англии, любовник муз латинских…

Почитатель литературы, Козловский, естественно, интересовался биографией знаменитого русского поэта, а как видный дипломат получил возможность беседовать на эту тему и с царем. Разговор с Николаем I он занес в свой дневник, откуда эта страница попала в шестидесятых годах во французскую печать. Официально почтительный в отношении царя тон рассказа не заслоняет общей достоверности изложенного.
«Пушкин легко отклонил подозрения, которые в разных случаях проявлялись относительно его поведения и которые были вызваны приписанными ему неосторожными высказываниями; он изложил открыто и прямо свои политические убеждения, не колеблясь заявить, что, если бы и был адептом нововведений в области управления, он никогда не был сторонником беспорядка и анархии… Но он не мог не выразить своего сочувствия к судьбе некоторых вождей этого рокового восстания, обманутых и ослепленных своим патриотизмом и которые при лучшем руководстве могли бы оказать подлинные услуги своей стране».
Эпизод заканчивается изложением речи царя об «ужасном заговоре», среди участников которого он, к счастью, не встретил Пушкина. «Император прибавил, что он разрешал ему отныне жить в обеих столицах или в любом другом месте государства, по собственному выбору; он прибавил к этому, что произведения Пушкина будут иметь отныне единственным цензором самого царя».
Рассказ этот, записанный со слов самого Николая, естественно выставляет его в самом выгодном свете, но в основном, поскольку он поддается сверке с другими данными, его следует признать, во всяком случае, весьма близким к истине.
Главный расчет правительства на общественный эффект «царской милости» оказался безошибочным. Коронационная Москва, занятая празднествами и официальной суетой, отметила возвращение поэта как крупнейшее событие.
Но это нисколько не побуждало Пушкина ускорить свой переход на правительственные позиции или отречься от своих оппозиционных высказываний. Через несколько дней после свидания с царем Пушкин увидел в тетради молодого Полторацкого недоконченный список своего «Кинжала». Он не только не сделал попытки уничтожить свое самое революционное стихотворение, но тут же дописал недостающие семь стихов, прославляющих Карла Занда, чье имя способствовало шесть лет тому назад созданию антиправительственной репутации автора «Вольности». Это был шаг большой смелости, который сразу мог раскрыть высшей полиции подлинное отношение поэта к новому царю.
Недоверие к вольнодумному писателю сохраняло и правительство. Сейчас же после встречи в Чудовом дворце в сентябре 1826 года начался большой и длительный политический процесс, главным героем которого был Пушкин. Несколько молодых офицеров были арестованы за хранение списков его стихотворения «Андрей Шенье», выпущенного под названием «14 декабря». В конце сентября 1826 года военно-судная комиссия приговорила штабс-капитана Алексеева за распространение этой исторической элегии к смертной казни. Аудиториатский департамент предложил дополнительно отобрать показания еще у трех лиц, в том числе и у автора стихов. Только что освобожденный от долголетней кары, Пушкин сразу же попадал в тиски нового инквизиционного следствия.

В обществе московских знакомых Пушкин отправился 16 сентября смотреть большое гулянье на Девичьем иоле. В народе ходили толки, что царь будет раздавать крепостным отпускные и награждать деньгами государственных крестьян.
Поэт увидел посередине огромного поля круглый павильон — «ротонду в стеклах и с камином для их императорских величеств», как сообщали официальные реляции. Вся площадь была установлена длинными столами, на которых сгрудились яства: жареные бараны с позолоченными рогами, разноцветные корзины с калачами, ведра пива и меда. Все это было грубо и аляповато — чувствовалось полное презрение устроителей к народным вкусам и нравам. Позаботились только о том, чтобы «споить» народ: по всему полю били каскады и фонтаны красного и белого вина. Для развлечения медленно наполнялся газами огромный воздушный шар; войско, полиция и конная стража с трудом удерживали у протянутых канатов натиск несметных толп; на «царское угощение» собралось свыше двухсот тысяч народа. Коронационное празднество грозило превратиться в массовую катастрофу.
В двенадцать часов Николай I поднялся на возвышение и дал знак пропустить толпу.
Мгновенно все огромное поле заполнилось людьми, потерявшими от усталости и длительного ожидания даже чувство самосохранения. В это время поднявшийся над землею баллон лопается, окутывая всю окрестность густым черным дымом; оболочка шара падает, покрывая своей широкой тканью часть толпы, которая не в состоянии выбраться из-под этого гигантского савана. Испуганные зрители отброшены к трибунам, где уже кипит схватка толпы с полицией. Придворные, министры, генералы, само «августейшее» семейство в панике покидают свои кресла и под охраной растерянных жандармов стремятся вырваться из неудержимого человеческого потока. В этот стихийный разлив массы внезапно врезается казачий эскадрон во главе с обер-полицеймейстером Шульгиным, щедро угощающий народ нагайками. Царские гости — крестьяне, городское мещанство, старики, женщины — мечутся и падают, обливаясь кровью. Негодующая толпа с гулом и ропотом продолжает наступать и грозит совершенно захлестнуть полицейские и казачьи отряды вместе с оберегаемыми ими высшими сановниками государства и его верховным повелителем. Идея об антагонизме народа и власти, столь занимавшая Пушкина над рукописями «Годунова», как бы воплощалась перед ним политической современностью.


2

Перед отъездом двора и гвардии в Петербург по окончании коронационных празднеств Пушкин получил письмо от начальника нового учреждения высшей политической полиции — «III отделения собственной его императорского величества канцелярии» — генерала Бенкендорфа. Под учтивой формой в сообщении скрывался ряд язвительных внушений и строгих предписаний. По поручению царя шеф жандармов назначал поэту некий политический экзамен — писать трактат «о воспитании юношества». Лестная фраза об «отличных способностях» адресата сопровождалась бесцеремонным выпадом: «Предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели вы совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания».
Это был подлинный голос новой власти; уже не «Титово милосердие», а облеченное в холодную форму официальной учтивости строжайшее распоряжение, еле прикрывающее лощеными выражениями недовольство и подозрительность начальства. Такой именно тон прочно установится в отношениях николаевского правительства к поэту и сохранится до самого конца. «Вы всегда на больших дорогах», — лично заявит Бенкендорф Пушкину, а царю сообщит о нем свое подлинное мнение: «Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно».
Заняться в суете московской жизни порученным ему сочинением Пушкин не мог; он решил выполнить заданный урок в Михайловском, куда необходимо было вернуться для устройства дел перед окончательным переездом в Москву.
Трактат о воспитании был написан в несколько дней, без общего плана, без заботы о композиции и стройном развитии темы, без обычных качеств пушкинской прозы с ее энергичными и окончательными формулировками, с ее остроумием и изяществом. В самой методике построения своей записки он как бы выразил свой протест против «высочайше» навязанной темы. Сам поэт не придавал своему докладу творческого значения и никогда не пытался довести его до печати и читателей.
Но и в таком вынужденном заявлении Пушкин сумел сохранить некоторые живые и ценные положения. Он горячо отстаивает «просвещение», защищает ланкастерские школы, отмену телесных наказаний в школах, тщательное изучение русской истории. Он призывает педагогов «не хитрить, не искажать республиканских рассуждений». Основная политическая позиция автора статьи отвечала его сложившимся за последние годы воззрениям о необходимости творить историю с полным учетом реальных сил и фактических возможностей, она только получала здесь более резкое и несколько официальное выражение.
Пушкину это давалось не легко. Недаром перед отъездом из Михайловского, 23 ноября 1826 года, он записывает строки, с поразительной ясностью и полнотой выражающие чувство, которое уже до конца не перестает владеть им, — потребность ухода от официальных почестей в творческое одиночество:

Как счастлив я, когда могу покинуть
Докучный шум столицы и двора
И убежать в пустынные дубравы,
На берега сих молчаливых вод…

Но жизнь деспотически разрушала эти влечения. Закончив записку «О народном воспитании», Пушкин собирается в отъезд и в конце ноября уже находится в Пскове. Здесь он получает через Адеркаса письмо Бенкендорфа. По существу, это был выговор за оставление без ответа сентябрьского письма начальника III отделения и за общественные чтения «Бориса Годунова» в Москве. Пушкин в ответ и оправдание отсылает Бенкендорфу рукопись своей трагедии «в том самом виде, как она была читана», для заключения о судьбе его произведения.
Разъезды по северным уездам вводят в поэзию Пушкина новую тему — большую русскую дорогу. В конце двадцатых годов, а затем и в тридцатые годы в его лирике, новелле, романе начинал звучать мотив примитивного путешествия на почтовых и перекладных по размытым трактам, вдоль полосатых верст, шлагбаумов с инвалидами и станционных домиков с их забитыми смотрителями. Этой докучной теме «дорожных жалоб» придает неожиданный драматизм главная угроза зимних поездок — метели. С исключительной силой раскрыты тоска и тревога путника, захваченного снежной бурей, в знаменитых «Бесах» (1829), где мотив народных поверий, простодушно высказанный ямщиком («в поле бес нас водит, видно»), вырастает в жуткую звуковую и зрительную картину зимней вьюги, сказочно одушевленной диким хороводом бесовских орд. Это один из гениальнейших опытов Пушкина в плане переработки фольклорной фантастики, развернутой здесь на привычном фоне зимнего пейзажа северных равнин и переходящий под конец в страшную символику огромной страны, над которой «бесконечны, безобразны» кружатся рати злых и неуловимых сил:

Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…

Задержавшись в Пскове, Пушкин только 19 декабря вечером приезжает в Москву. Здесь происходит второй акт начавшейся драмы — «дружбы» с правительством, — которая уже становилась непрерывной борьбой за независимость, самостоятельность и писательское достоинство. Обращаясь весной 1826 года из Михайловского к верховной власти, Пушкин рассчитывал в лучшем случае на освобождение в обычном, общепринятом порядке путем соответствующей резолюции. Он не мог предвидеть той «личной милости», в какую намеренно превратили этот официальный акт с целью покрепче связать вольнодумного автора моральными обязательствами.
С точки зрения правительственных кругов, Пушкин как поэт был обязан «воспеть» своего верховного благодетеля. В обществе, хорошо знавшем эти неустранимые правила общения с двором, даже ходили слухи, что Пушкин в самом кабинете Николая, узнав о своем прощении, тут же экспромтом написал ему хвалебное посвящение.
Но ни в этот момент, ни в ближайшие месяцы поэт не смог заставить себя выполнить эту тяжелую обязанность. Александру I он «подсвистывал до самого гроба», о Николае I он соглашался молчать, сохраняя про себя образ своих мыслей. Теперь же, после приема 8 сентября, он не имел права хранить молчание. Но только в конце декабря Пушкин решается, наконец, на этот мучительный шаг и пишет свои «Стансы».

В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни…

Как и в лицейские годы, когда ему предлагали писать оды принцам, он обратился к истории и сосредоточился на замечательном героическом образе прошлого. Пусть аналогия с Петром I здесь грешила крайней натяжкой, все же она освобождала автора от необходимости дать персональную характеристику «царствующего монарха», писать его парадный портрет в бенгальском освещении придворной лести. Пушкин в трех строфах дает выпуклый образ Петра-правителя и завершает свою хвалу любимому герою простым и сугубо лаконическим выводом: «Семейным сходством будь же горд»; за этим уже следовали собственно некоторые советы поэта царю всячески укреплять это счастливое сходство. Трудно было в подобном жанре быть менее льстивым.
Лишь значительно позже это стихотворение было понято как заступничество за декабристов и призыв к реформам[6]. Современники же Пушкина этих нот не расслышали. Напротив, оптимизм поэта находился в противоречии с настроением передовых кругов, разгромленных Николаем. «Будущее являлось более чем грустным и тревожным», — характеризует общие переживания осенью 1826 года Кошелев; стансы Николаю I расходились с этим подавленным настроением и не могли встретить общественного сочувствия.
Вот почему в 1828 году Пушкин пишет новые стансы, посвященные «Друзьям» («Нет, я не льстец…»). Это было ответом обществу, но отчасти и актом самооправдания. Ведь совсем недавно, в августе 1826 года, Пушкин отказывался от всякого обращения к Николаю I, а к концу года был вынужден посвятить ему хвалебные строфы. Этим нарушалось требование его писательской программы, неоднократно выраженное им формулой «непреклонная лира». Еще в 1818 году Пушкин прекрасными стихами выразил это направление своей поэзии:

На лире скромной, благородной
Земных богов я не хвалил;
И силе, в гордости свободной,
Кадилом лести не кадил.
Свободу лишь учася славить,
Стихами жертвуя лишь ей,
Я не рожден царей забавить
Стыдливой музою моей…

Пушкин болезненно и тяжело переживал всякое отступление от этого принципа, которому до конца стремился оставаться верным. Он ценил Ломоносова не только как поэта и ученого, но еще более за то, что он не «дорожил своим благосостоянием», когда дело шло «о торжестве его любимых идей». Так открывается один из глубоких источников драмы поэта в последнее десятилетие его жизни.
Между тем в Петербурге решалась судьба «Бориса Годунова». Николай I не любил трагедий, которые обычно раздражали его своим вольным обращением с владыками. 14 декабря 1826 года Бенкендорф сообщил Пушкину заключение царя о необходимости переделать драму «в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта».
Сдержанное возмущение слышится в ответе поэта на «всемилостивейший отзыв его величества»: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное».

II МОЛОДАЯ РОССИЯ

1

По-иному слагались после ссылки отношения Пушкина с писательским миром. Осенью 1826 года его тепло встретила литературная Москва. В родном городе сохранились старые знакомства и связи: Вяземский, Чаадаев, Дмитриев, дядя Василий Львович. Но уже выступало и молодое литературное поколение, нарождалось самобытное движение русской мысли. Пушкин впервые познакомился с ним в кружке Веневитинова.
Этот лирик-философ служил в Московском архиве Коллегии иностранных дел и объединил в кружок своих молодых сослуживцев, получивших прозвание «архивных юношей». Искатель новых путей для русской поэзии, прекрасный оратор, приводивший слушателей в восторг своими «жаркими диссертациями», к тому же музыкант и живописец, Веневитинов увлекал своей разносторонней одаренностью и, казалось, был призван руководить новым умственным движением. До 14 декабря он готовился к открытой борьбе с правительством и даже учился с юношеским увлечением фехтованию и верховой езде, чтоб успешнее действовать в обстановке уличного восстания. Но в момент встречи с Пушкиным, когда освободительное движение русского общества было грубо подавлено, он принял новую тактику — «план Сикста»[7]. «Служить, выслуживаться, быть загадкою, чтоб, наконец, выслужившись, занять значительное место и иметь большой круг действий». Во всем этом еще сказывалось брожение молодой одаренной натуры, которая в литературе уже проявляла свою зрелость. Веневитинов успел заявить о себе в печати рядом первоклассных лирических и критических выступлений. Он напечатал незадолго перед тем в «Сыне отечества» этюд о первой главе «Евгения Онегина», отстаивая свою любимую идею о переходе литературной критики на философскую основу. Он заявлял себя горячим ценителем Пушкина:

Волнуясь песнию твоей,
В груди восторженной моей
Душа рвалась и трепетала…

Философские искания определяли направление литературного объединения, руководимого Одоевским и Веневитиновым, — московского «Общества любомудрия». Члены его общались с декабристами преимущественно на литературной почве, хотя и резко расходились с пропагандными задачами декабристской поэтики. Но после 14 декабря председатель Одоевский торжественно сжег в камине устав и протоколы дружеского союза, и члены его общались теперь лишь на почве литературных чтений. В основу своей поэзии и критики они полагали некоторое умозрительное начало, обращаясь для выработки его к античным мудрецам и современным западным мыслителям, особенно к Шеллингу.
Пушкину идеализм московских любомудров был глубоко чужд. «Немецкую метафизику… я ненавижу и презираю», — писал он Дельвигу 2 марта 1827 года. Впрочем, некоторая оппозиционность, свойственная в то время «архивным юношам», вместе с их высокой культурностью могла привлечь сочувственное внимание Пушкина. При первом знакомстве сотрудничество представлялось возможным, несмотря на радикальное расхождение в самых основах мировоззрения (что вскоре и привело к разрыву).
Любомудры давно уже мечтали о журнале. Веневитинов разработал программу будущего издания, выдвигая главной его задачей «просвещение» или «самопознание народа». Необходимо создавать в России творения, которые бы носили на себе «печать свободного энтузиазма и истинной страсти к науке…». Так, искусство древней Греции неразрывно связано с мыслью Аристотеля. Новое просвещение в России должно опираться «на твердые начала философии», а лучшим выражением его во всем многообразии художественных и научных явлений мог бы явиться журнал.
Планы такого издания отвечали и замыслам Пушкина. При первой же встрече с Веневитиновым он заговорил о необходимости перейти от альманахов к большому периодическому изданию. Осенью 1826 года создалось ядро нового журнала — редакция «Московского вестника». Главными сотрудниками были Д. В. Веневитинов, С. П. Шевырев, С. А. Соболевский, а редактором-издателем М. П. Погодин; в числе постоянных участников находились А. С. Пушкин, В. Ф. Одоевский, Н. М. Языков, С. Т. Аксаков, А. Ф. Мерзляков, братья Киреевские. Журнал ставил себе задачей достигнуть высшей зрелости в художественном творчестве и дать углубленное философское обоснование критической и научной прозе. Так намечалась борьба за высокую поэтическую и философскую культуру, за полноценное искусство слова.
Но приверженность к «готическому» романтизму (по термину Пушкина) отводила новое издание от живых социальных проблем эпохи и сильно ограничивала его значение и влияние. Первый номер «Московского вестника» открывался сценою Пимена и Григория из «Бориса Годунова». Здесь же Пушкин впоследствии опубликовал несколько крупнейших образцов своей философской лирики — «Пророк», «Поэту», «Чернь». В этом же органе ценителей Гёте была напечатана «Сцена из Фауста».

2

Новые друзья ввели Пушкина в литературный салон Зинаиды Волконской. Это была настоящая академия искусств среди фамусовской Москвы.
В одной из ниш концертного зала высилась огромная статуя Аполлона, убивающего дракона. Пушкин дал вскоре лучшее в мировой поэзии описание этого дельфийского кумира:

Лук звенит, стрела трепещет,
И, клубясь, издох Пифон;
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон!

Скульптурность и ослепительность этой строфы тем поразительнее, что она составляет часть эпиграммы на одного из посетителей Волконской — А. Н. Муравьева, отбившего по неосторожности руку у мраморного бога и пытавшегося оправдаться стихами, написанными на цоколе статуи.
Здесь, среди изображений музыкантов и драматургов, Пушкин познакомился с выдающейся русской женщиной. Зинаида Волконская интересовалась русскими древностями, народными песнями, обрядами и легендами; она разработала план русского «эстетического музея» при Московском университете. Замечательная музыкантша, композитор и певица, обладавшая первоклассным контральто, она зачаровала слушателей и самого поэта пением его «морской» элегии, написанной некогда на палубе брига между Кафой и Гурзуфом. Московскому композитору Гениште удалось передать шум бриза, волн и парусов, а глубокий голос певицы придавал подлинный драматизм взволнованному строфическому припеву:

Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

Одни из слушателей этого концерта, Вяземский, следивший за впечатлением Пушкина, уловил на его лице «детский и женский признак сильной впечатлительности» — смену красок от радости и смущения…
В гостиной Волконской Пушкин охотно выступает с чтением своих стихов перед избранной аудиторией поэтов, историков и философов.

12 октября Пушкин читал «Бориса Годунова» у Веневитиновых. С утра собралась обширная аудитория, как на концерт или лекцию. Молодой поэт пригласил своих сослуживцев по архиву иностранных дел и сотрудников по московским изданиям. Здесь были поэты и ученые — Баратынский, Мицкевич, Хомяков, Киреевские, Погодин, Шевырев и другие представители московского «любомудрия» и «любословия».
Пушкин появился в белом зале Веневитиновых ровно в полдень. Он был в черном сюртуке, высоком жилете, застегнутом наглухо, свободно повязанном галстуке. Поэт развернул объемистую тетрадь. «Наряжены мы вместе город ведать…» — начал читать он своим сдержанным, необыкновенно благозвучным, чуть поющим голосом.
Первые сцены, отрывочные и короткие, еще не захватили аудиторию. Кремль, Красная площадь и Девичье поле, по позднейшему воспоминанию Погодина, даже вызвали недоумение слушателей. Новаторство Пушкина в драме смущало учеников Сумарокова и Озерова. Но ночная беседа в Чудовом монастыре сразу же поразила и увлекла всех. С необычайной жизненностью и драматизмом выступали исторические портреты старинных властителей, очерченных в нескольких стихах, развертывалась древняя хроника преступлений и битв. Аудитория ожила, стала вибрировать в ответ чтецу, прорываться восклицаниями и восхищенными возгласами. Сцена у фонтана, развернутая в психологическом плане, полная внутреннего напряжения, вызвала дружный взрыв восторга. Перед такой взволнованной и возбужденной аудиторией Пушкин дочитал свою рукопись с ее заключительной краткой и леденящей ремаркой: «Народ в ужасе молчит. — Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует царь Дмитрий Иванович! — Народ безмолвствует».
Долгое безмолвие было ответом и Пушкину. Лишь понемногу вышли из своего оцепенения завороженные слушатели и бросились к чтецу с восклицаниями и приветствиями.
Особенно сильное впечатление произвела сцена в келье. По мнению Шевырева, «это создание поэта русского, ибо характер Пимена носит на себе благородные черты народности». «Мне показалось, — вспоминал Погодин, — что мой родной и любимый Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена». Веневитинов отмечал независимость Пушкина от Карамзина: исходя из своего замысла, поэт-драматург «внес в свое творение величавую строгость истории». Пушкин продолжал в увлечении читать слушателям свои новейшие произведения (песни о Степане Разине, пролог к «Руслану и Людмиле»).
Так проходили осенние месяцы 1826 года.
Среди напряженных тревог нового строя произошла встреча, глубоко взволновавшая Пушкина. 26 декабря он застал у Зинаиды Волконской попутчицу своей поездки по Кавказу и Крыму Марию Николаевну Раевскую, ставшую в 1825 году женой Сергея Волконского. Девушка, внушавшая ему чувство живой и нежной преданности, вдохновительница его первых южных элегий, встретилась с ним теперь в самый разгар захватившей ее политической трагедии. Резвившаяся шалунья, игравшая с прибоем азовских волн или называвшая своим именем таврическую звезду, обрекала себя теперь на скитания по Сибири и на жизнь у каторжных рудников. Москва для нее была только первым этапом по пути следования в Нерчинск. Эпоха неожиданно раскрывала в людях героизм, о котором до 14 декабря трудно было догадываться.
Музыкой и пением знаменитых итальянцев «Северная Коринна» хотела в последний раз развлечь и утешить добровольную изгнанницу, отъезжавшую в ледяную пустыню и ужасающую безвестность. Пережитая катастрофа не сломила ее. Когда заговорили о правительственных гонениях, которым подверглись устроители концерта в пользу одного заключенного, Мария Николаевна с жаром прервала рассказ: «Их признали слишком свободомыслящими…»
На фоне суеты и лжи современного общества образ этой женщины казался единственным выражением подлинной героической правды. Пушкин был глубоко взволнован. «В эпоху добровольного изгнания нас, жен ссыльных, в Сибирь, — записала впоследствии Волконская, — он был преисполнен искренним восторгом». Ему хотелось в последний раз согреть ее бодрой мыслью, утешительными словами. Он рассказал ей о своем стихотворном послании к сибирским каторжникам, среди которых у него такие близкие и дорогие друзья:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…

В самих образах и ритмах этих немногих строф о «скорбном труде» и неизбежном грядущем избавлении звучало действительно нечто гордое и бодрящее, слышалась непоколебимая и убеждающая уверенность в конечном торжестве свободы. Пушкин не хотел прощаться навсегда с подругой своих юных лет. Расставаясь, он обещал навестить ее в Нерчинских рудниках, куда он хотел направиться с Урала, с мест пугачевского восстания, о котором собирался писать книгу. Мария Николаевна благодарила поэта и чувствовала, что им больше не придется свидеться.

Среди писем от литературных друзей Пушкин получает в эту зиму и сообщения от Арины Родионовны, уже доживающей свой век, но не перестающей хлопотать о своем питомце, его книгах, здоровье и делах. Одно из таких писем пришло в начале марта 1827 года. В нем наивно и трогательно перемешивались официальные формулы почтительности с непосредственной материнской нежностью: няня обращалась то на «вы», как полагается в разговоре с барином, то попросту на «ты», как к питомцу и ребенку. «Милостивый государь» или «любезный друг» сменялись неожиданным «мой ангел». Благодарность за милости переходила в просьбу поскорее приехать в Михайловское: «всех лошадей на дорогу выставлю…» Пушкин был глубоко тронут этими простыми, нескладными и ласковыми словами. Не заслуживает ли эта любящая старушка его стихотворного посвящения не меньше, чем Зинаида Волконская или Анна Керн? Он взял перо и ответил Арине Родионовне стихами, которым суждено было остаться в ряду его прекраснейших строф:

Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня…

«Один такой отрывок, — писал в пятидесятых годах Некрасов, — может наполнить на целый день душу избытком сладких и поэтических ощущений»; нельзя не любить «эту музыку любви и сиротливой грусти, исходящую из благородного, мужественного, глубоко страдающего сердца».
Но другие встречи и образы отвлекали Пушкина от поездки в деревню. Он все более тяготится одиночеством и стремится ограничить, наконец, «домашним кругом» свою жизнь. Об этой поре своего существования он набросал несколько позже отрывок:

«Женись». — На ком? — «На Вере Чацкой» —
Стара. — «На Радиной». — Проста…

Этот набросок о калейдоскопе невест отчасти соответствует светскому быту поэта в 1826–1828 годах. После Софьи Пушкиной он делает предложение семнадцатилетней Екатерине Ушаковой, веселой и бойкой красавице, отличной певице и остроумной собеседнице. Пушкин узнавал ее «по веселой остроте», «по приветствиям лукавым» и «по насмешливости злой». Он любил бывать на Пресне в семье Ушаковых. Мать семейства пела ему народные мотивы, а две сестры — Екатерина и младшая Елизавета — вели с ним непрерывный турнир остроумия, шуток, взаимных сатирических характеристик, юмористических записей и пр. У Елизаветы Николаевны остался на память альбом, весь испещренный острыми и характерными рисунками Пушкина, его легкими и меткими карикатурами, блестящими автопортретными эскизами, шутливыми изречениями и забавными стихами.



К концу весны поэт получает разрешение на поездку в Петербург, но с обычным начальственным назиданием «вести себя благородно и пристойно». После семи лет перед ним снова

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид…

Разгром передового дворянства и вольных объединений в 1826 году совершенно видоизменил облик столицы. Из собеседников своей молодости Пушкин здесь уже почти никого не застал. Николай Тургенев, Михаил Орлов, Чаадаев, Катенин, Пущин, Лунин, Никита Муравьев, Якушкин — все были рассеяны по свету: кто в Москве, кто в деревне, кто в чужих краях, кто в Сибири. Никаких объединений вроде «Арзамаса», «Зеленой лампы» или «Общества 19 года», никаких «партий» в театральных залах. «Петербург стал суше и холоднее прежнего, — писал Вяземский 18 апреля 1828 года, — общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет». Все стало чинным, однообразным, настороженным, даже частная жизнь, казалось, восприняла казенную выправку правительственного быта со штампованным вензелем Николая I.
Из этой столичной «черни» гостиных и кружков Пушкин выделял немногих друзей — в первую очередь Дельвигов[8]. У них бывали Гнедич, Плетнев, М. И. Глинка, литератор Орест Сомов, Анна Петровна Керн, М. Л. Яковлев (лицеист, ставший известным композитором), Сергей Голицын (поэт-любитель и музыкант, сообщивший Пушкину сюжет для «Пиковой дамы»). По свидетельству Керн, Дельвиги были большими любителями музыки; молодые композиторы выступали здесь со своими новыми произведениями, «а иногда и все мы хором пели какой-нибудь канон бравурный, модный романс или баркароллу». На другой же день после своего возвращения в Петербург, 25 мая 1827 года, Пушкин читал у Дельвигов «Бориса Годунова».

Николаевская эпоха продолжала «шествовать путем своим железным» (Баратынский). Процесс об элегии «Андрей Шенье» продолжался. 29 июня 1827 года Пушкину пришлось снова давать по этому поводу объяснения, на этот раз по запросу Аудиториатского департамента военного министра. Указав, что его элегия была разрешена цензурой за два месяца до 14 декабря, он повторил, что имел в ней в виду события и деятелей французской революции.
Почти одновременно с этими показаниями Пушкин пишет 16 июля 1827 года свое стихотворение «Арион», где с глубоким сочувствием изображает декабрьское движение в виде плывущей ладьи, воспевает «дружные» усилия гребцов и осторожное водительство умного «кормщика». Здесь впервые Пушкин объявляет себя поэтом декабризма:

А я, беспечной веры полн,
Пловцам я пел…

Одновременно прокламируется и верность спасенного певца общему делу потерпевших кораблекрушение, как и вольным песням, вдохновлявшим их: «Я гимны прежние пою…» Схваченный тисками политического допроса, поэт словно стремится противопоставить враждебной силе свою преданность делу свободы и революционного действия.
Новое наступление правительства оставляет горький осадок: «пошлости и глупости обеих столиц». Пушкин, согласно его признанию Осиповой, предпочитает Тригорское.

3

В конце июля он уже в Михайловском. Это пребывание в деревне в августе — сентябре 1827 года связано с работой Пушкина над его первым прозаическим произведением, которое осталось одним из наивысших его достижений в этом жанре. Сжатость и блеск исторического изложения, при его драматизме и выразительности, сообщают «Арапу Петра Великого» значение одного из лучших образцов художественного воссоздания прошлого. Это не просто исторический роман, это первый у нас опыт романа биографического. Пушкин решил изобразить необычайную судьбу своего сказочного прадеда. Тщательно изучив фамильную хронику и старинные записки, поэт сочетает здесь биографию своего предка с крупными событиями и общей картиной эпохи. Политическая тема звучит наравне с романтической. Один из намеченных к роману эпиграфов — «Железной волею Петра преображенная Россия» — показывает, что одной из его господствующих тем должна была стать ломка и строительство государства. В центре романа — две подлинные фигуры, данные самой историей: молодой инженер Ибрагим и государственный реформатор Петр. Искусство выразительного и четкого исторического портрета, очерчивающее одной фразой фигуру во весь рост, здесь достигает высшего мастерства («…В углу человек высокого роста в зеленом кафтане с глиняного трубкою во рту, облокотясь на стол, читал гамбургские газеты… — Ба, Ибрагим! — закричал он, вставая с лавки: — Здорово, крестник!»). Прилежно изученные Пушкиным свидетельства современников отбрасывают легкий налет хроникального рассказа на картину Парижа эпохи регентства, когда «французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей». Уверенно и четко вычерчены костюмы и бытовые детали — от красных каблуков, перчаток и шпаги вертопраха Корсакова, помешанного на парижских модах и презирающего «варварский Петербург», до канифасных юбок и красных кофточек на женах голландских шкиперов. Дым, глиняные кружки и шахматы ассамблеи создают колоритнейшую жанровую картину российского барокко начала XVIII века. Романическая биография пушкинского предка развертывает целую полосу европейской жизни с парадными ужинами, оживленными остроумием Вольтера, с выходами герцога Орлеанского, испанской войной и первыми торговыми судами на Неве. Повесть об отдельной жизни развертывается в широкую фреску эпохи. В беглых зарисовках замечательно схвачен дух великого строительства, или, по глубокому выражению Пушкина, «победа человеческой воли над сопротивлением стихий»: это сказывается и в плотинах, и в каналах, и в мостах, и в лесе мачт над великолепной, первобытной, еще не окованной в гранит Невою.
Историческая картина вырастала из фамильного предания. «Главная завязка романа, — сказал Пушкин Алексею Вульфу, — будет неверность жены арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь». Так преломлялась в плане романической композиции судьба несчастной красавицы гречанки Евдокии Диопер, испытавшей до конца трагическую суровость ганнибаловского темперамента.
Работая над историческим романом, Пушкин продолжает в лирической форме решать проблему о современном поэте; после «Ариона» он отстаивает свою творческую свободу в стихотворении «Поэт», где снова звучит тема непреклонного певца («К ногам народного кумира не клонит гордой головы…»). Тот же мотив раздается и в элегической вариации на тему Шенье («Близ мест, где царствует Венеция златая…»): певец под голос жестоких бурь продолжает обдумывать свои «тайные стихи».
В середине октября Пушкин оставил Михайловское. По пути в Петербург, на станции Залазы, между Боровичами и Лугой, он неожиданно нашел на столе «Духовидца» Шиллера. Поэт раскрыл книгу и невольно зачитался этой увлекательной повестью с ее быстрым ходом событий и драматическим описанием инквизиционного трибунала. Он с интересом пробегал страницы, когда под окном раздался грохот и звон правительственных троек: служителей венецианской инквизиции внезапно сменили фельдъегери и жандармы. Это везли из Шлиссельбурга политических преступников. Пушкин вышел взглянуть на арестантов.
Он увидел среди них странную длинную фигуру в убогой фризовой шинели, в косматой меховой шапке. «Преступник? Шпион, быть может?» Но в это время он уловил на себе горящий взгляд рослого арестанта, обросшего черной бородой «Мы пристально смотрим друг на друга, — записал на другой же день Пушкин, — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг к другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательствами. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали». Через два года в письме из Динабургской крепости Кюхельбекер изумлялся, как Пушкин мог узнать его в «таком костюме» после долгих лет разлуки. По рапорту фельдъегеря, сопровождавшего Кюхельбекера, Пушкин пытался передать ему деньги для арестованного и, встретив отказ, решительно настаивал на своем праве «распроститься с другом и дать ему на дорогу денег».
Встреча эта глубоко взволновала поэта: лицейский однокашник неожиданно вырастал в героическую фигуру. «Внук Тредьяковского Клит», к которому Пушкин так широко применял право школьного товарища на шутку и пародию, был одним из тех, кто закрепил силу своих вольнолюбивых стихов революционным действием: по официальной формуле, он «лично действовал в мятеже с пролитием крови и мятежников, рассеянных выстрелами, старался поставить в строй». Постоянный объект для эпиграмм, он вызвал судорогу ужаса у петербургского правительства, приговорившего его к смертной казни через отсечение головы.
Теперь этого «злоумышленника», угрожавшего российскому самодержцу, мчали фельдъегерской тройкой из одной политической тюрьмы в другую. Через несколько дней в стихотворении, посвященном лицейской годовщине, 19 октября 1827 года, Пушкин пошлет свой бодрящий привет двум школьным товарищам — Кюхельбекеру и Пущину, искупавшим свой гражданский подвиг заточением «в мрачных пропастях земли».
В Петербург Пушкин прибыл к именинам другого друга-лицеиста. 17 октября он поднес Дельвигу череп, привезенный Вульфом в Тригорское для хранения табака и породивший затейливую легенду: якобы поэт Языков похитил его для своих научных занятий из рижского склепа баронов Дельвигов. Пушкин и решил поднести издателю «Северных цветов» мертвую голову его предка для превращения ее в застольную чашу. Но главной ценностью подарка было приложенное к нему стихотворение с живой зарисовкой каморки дерптского студента и феодальных гробниц готической Риги.
Превосходны в этом посвящении как бы случайно брошенные автором его обычные противопоставления поэта светской черни:

Сквозь эту кость не проходил
Луч животворный Аполлона;
Ну, словом, череп сей хранил
Тяжеловесный мозг барона…

После лицея Пушкин щедро расточал свою поэзию в петербургских кружках. Теперь он стал сдержаннее. Столичный общественный круг 1828 года — от сановных следователей до пресмыкающихся журналистов — представляется ему сплошным сборищем ничтожных и низменных искателей, помышляющих лишь о «единой пользе». Этой «черни» противопоставляет себя Пушкин в знаменитом стихотворении-диалоге 1828 года.
Бездушной и тусклой обывательской среде во всех ее отслоениях от салонов до редакций поэт согласен дать свой суровый урок: заявить ей, что художник создан «не для корысти», не для развлечения и потехи рабского и «хладного» мещанства, а для вдохновенного труда. Служение искусству приобретало в условиях этой рабьей действительности и отсталых воззрений некоторый характер общественного протеста. Он был одинаково направлен против угодливых требований «Северной пчелы», ожидающей от поэта специфических «восхвалений», и против реакционного учения устарелых риторик, признающих целью художества нравоучение. Пушкин борется за высокие творческие права художника, недосягаемые для притязаний «тупой черни», нисколько не отрывая при этом творящего мастера от задач общего дела и широких человеческих интересов.
Заключительные строки стихотворения «Поэт и толпа» («Для звуков сладких и молитв») перекликаются с вариантом позднейшего «Памятника»:

И долго буду тем любезен я народу,
Что звуки новые для песен я обрел…

Народ преклоняется перед поэтом за его строгий творческий подвиг, свершенный им для народа и во имя любви к нему. Пушкин не отказывался от этого служения, не освобождал писателя от таких жизненных задач. «Он презирал авторов, не имеющих никакой цели, никакого направления, — писал о нем Мицкевич. — Он не любил философского скептицизма и художественной бесстрастности Гёте». Это убеждение в социальном призвании поэта он выразил со всей полнотой в последнюю эпоху своей жизни.
Среди новых знакомых Пушкина особенное значение имела Елизавета Михайловна Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова и мать известной красавицы Долли Фикельмон, жены австрийского посла. Дом их представлял в Петербурге международный политический салон, где в то же время ревностно сохранялся культ славного русского прошлого — доблестные кутузовские традиции. Переписка Пушкина с Е. М. Хитрово свидетельствует о прочном дружеском чувстве и несомненном интересе поэта к уму и знаниям этой высокообразованной женщины. Именно она познакомила Пушкина с творчеством Стендаля и доставила поэту роман «Красное и черное», от которого он был «в восторге».
Из театралов 1818 года Пушкин встретился снова с Грибоедовым. 14 марта 1828 года Петербург с необычайной торжественностью, непрерывными пушечными салютами, не смолкавшими весь день, встречал приезд молодого дипломата, посланного Паскевичем в Петербург с текстом Туркманчайского мира. Договор этот, в значительной степени составленный блестящим драматургом, заканчивал весьма выгодно для России персидскую войну. На другой же день Грибоедов был принят Николаем I, награжден чином, алмазным крестом и четырьмя тысячами червонцев. Судьба его казалась многим легендарной: лишь два года тому назад он сидел арестованный под крепким караулом в главном штабе по делу о 14 декабря и был на сильнейшем подозрении у самого царя. А 14 апреля 1828 года он был назначен полномочным посланником российского императора в Персии. Несмотря на служебные хлопоты в связи с высоким назначением, автор «Горя от ума», как поэт и музыкант, широко общался с артистическими кругами столицы.
После десятилетней разлуки «персидский Грибоедов» показался Пушкину сильно изменившимся: он обгорел под южным солнцем, пожелтел от лихорадки, утратил живую веселость взгляда. «Я там состарился, — говорил он друзьям о своем пребывании в Тегеране, — не только загорел, почернел, почти лишился волос на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости». Это был близкий Пушкину герой его поколения, как Чаадаев и Александр Раевский, человек выдающегося ума, с охлажденными чувствами. «Это один из самых умных людей в России, — говорил о нем Пушкин Ксенофонту Полевому. — Любопытно послушать его».
В доме издателя «Отечественных записок» Грибоедов в присутствии Пушкина читал отрывок из своей новой трагедии «Грузинская ночь». Автора «Бориса Годунова» должна была заинтересовать общность их творческих исканий: это была романтическая трагедия на основе народных сказаний Грузии. «Грибоедов читал нам наизусть отрывки, и самые холодные люди были растроганы жалобами матери, требующей возврата сына у своего господина…»
Поэты общались в то время с молодым музыкантом Глинкой. По приезде в Петербург Пушкин слушал его импровизацию, подробно описанную Керн: «У Глинки клавиши пели от прикосновения его маленькой ручки…» Замечательный музыкант, Грибоедов сообщил Глинке тему одной грузинской песни, которую композитор стал разрабатывать на рояле. Мотив увлек Пушкина; он «нарочно под самую мелодию» написал слова:

Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной…

Совместное творчество Грибоедова, Глинки и Пушкина создало один из шедевров русской романсовой литературы.
Вскоре поэты расстались. Новый пост предвещал министру-резиденту в Персии неминуемую катастрофу. Как первоклассный дипломат, Грибоедов безошибочно предвидел, что персидское правительство жестоко отомстит ему за Туркманчайский договор. «Он был печален и имел странные предчувствия, — записал впоследствии Пушкин. — Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Вы не знаете этих людей; увидите, игра не обойдется без ножей» (в оригинале по-французски).
Это был последний разговор двух поэтов, но по случайному совпадению обстоятельств не последняя их встреча.

На чтении «Бориса Годунова» у Лаваль присутствовал и Мицкевич. Возникшая в Москве дружба с Пушкиным получила теперь заметное развитие и углубление.
В Демутовом трактире Мицкевич однажды импровизировал среди друзей на большую социальную тему — о будущем соединении всех народов в одну семью. Польский поэт призывал русских писателей противопоставить вражде государств дружбу наций. Импровизация о международном братстве произвела сильнейшее впечатление на слушателей и надолго запомнилась. О ней Пушкин упоминает в своих знаменитых стихах 1834 года:

…Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Мы жадно слушали поэта…

Беседы их касались и других исторических тем. В стихотворении «Памятник Петра Великого» Мицкевич дал знаменитое описание дождливых сумерек на Сенатской площади, когда два поэта, прикрывшись одним плащом, стояли у Фальконетова монумента. Польский поэт описывает сокрушительную скачку царского коня к обрыву пропасти и предсказывает время, когда «Свободы солнце всем блеснет и рухнет водопад тиранства…». Тема Петра в этот необычайный петербургский вечер волновала мысль обоих поэтов.

Зимою 1828 года сестра Пушкина тайно обвенчалась с чиновником Павлищевым и поселилась на собственной квартире в Придворных слободах. Для ведения хозяйства она выписала из Михайловского Арину Родионовну, по-прежнему готовую пестовать свою первую питомицу.
Но старушке уже недолго пришлось управлять ее хозяйством. После кратковременной болезни нянюшка тихо скончалась на руках Ольги Сергеевны 31 июля 1828 года.
Скромны были похороны бывшей крепостной, уже неразрывно связавшей свое смиренное имя с историей русской литературы. Поэт Языков в стихотворении «На смерть няни А. С. Пушкина» верно предсказал, что ее образ не умрет «в поучительных преданиях про жизнь поэтов наших дней». Этот лирический некролог был широко оправдан временем. Народной сказительнице, легенды которой записывал Пушкин, чьи песни он преображал в свои волшебные поэмы и чей простодушный и мудрый образ он столько раз любовно зарисовывал в своих творениях, суждено было пережить многих прославленных писателей своей эпохи. Сильнее и глубже всех «муз романтизма» она участвовала в поэтическом движении пушкинской плеяды. Как лесной родник, питающий великие реки, она была живым источником притчи Жуковского о царе Берендее, и бессмертных фантазий Пушкина о царе Салтане, о мертвой царевне и о том несравненном лукоморье, где «лес и дол видений полны»… Наряду с чудесными вымыслами и минувшая быль эпохи императриц, хорошо запомнившаяся рабе Ганнибалов, питала ее устные рассказы и могла служить Пушкину для художественной хроники о его предках. «Ты занимала нас, добра и весела, про стародавних бар пленительным рассказом», — писал в 1827 году Родионовне ее восхищенный слушатель Языков. И верный ее памяти Пушкин вскоре по-своему справил поминки по этой народной сказочнице в яркой бытовой живописи своего «Свата Ивана»:

…Да еще ее помянем:
Сказки сказывать мы станем —
Мастерица ведь была
И откуда что брала!
И куды разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..

В бурную историю жизни Пушкина особый, ровный и теплый свет льется от образа этой северной крестьянки, ласкавшей мальчика, утешавшей узника и вдохновлявшей гениального поэта. Если друзьям его и не удалось отыскать ее «крест смиренный», чтоб увековечить для потомства надгробный холмик этой замечательной песельницы, образ ее неизгладимо запечатлелся в сердцах русских людей. Кто не помнит «Филиппьевну седую», кто не любит няню Татьяны? Кто не чувствует в чертах крепостной старушки Лариных живой прообраз сердечной русской женщины, которую Пушкин с такою сыновней нежностью называл в жизни своей «мамушкой», а в стихах своей «голубкой дряхлой»? Вдохновительница величайшего национального поэта, Арина Родионовна всегда будет жить в благодарной народной памяти вместе с его бессмертными творениями.

III ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРОЦЕССЫ

1

18 ноября 1827 года Пушкин получил срочный вызов к московскому обер-полицеймейстеру. Грозный генерал Шульгин сообщил ему запросы военно-судной комиссии: «им ли сочинены известные стихи, когда и с какой целью» и «почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в сих стихах изъясненное»? Под «злоумышленниками» имелись в виду руководители восстания 14 декабря. Пушкину, таким образом, высказывалось подозрение правительства в его осведомленности о готовившемся военном покушении на самодержавие.
«Александр Пушкин не знает, о каких известных стихах идет дело, и просит их увидеть», — написал поэт против первого пункта, а на второй ответил: «Он не помнит стихов, могущих дать повод к таковому заключению».
27 января Шульгин представил Пушкину в запечатанном конверте отрывок из «Андрея Шенье», известный в обществе под заглавием «На 14 декабря». Отрывок начинался прославлением событий 1789 года во Франции:

Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Всё ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали…

Пушкину оставалось только восстановить историю своей элегии и указать на подлинный смысл фрагмента.
Он объяснил, что стихи написаны им задолго до «последних мятежей», что относятся они к французской революции и имеют в виду взятие Бастилии, присягу в манеже, ответ Мирабо, перенесение тел Вольтера и Руссо, казнь Людовика XVI, деятельность Робеспьера и Конвент. Такое обилие исторических имен и фактов исключало возможность приурочения этих стихов к современности. «Все сии стихи, — заключал Пушкин, — никак без явной бессмыслицы не могут относиться к 14 декабря».
Независимость и резкость последней фразы звучала вызовом власти, и так именно она и была воспринята высшими инстанциями. «Дерзость» поэта, брошенная прямо в лицо органам верховного сыска, отразилась на окончательном приговоре по этому делу, которое тянулось еще полтора года. Только 28 июня 1828 года государственный совет дал резолюцию «в отношении к сочинителю Пушкину», «что по неприличному выражению его в ответах своих насчет происшествия 14 декабря 1825 года и по духу самого сочинения поручено было иметь за ним секретный надзор». Заключение это было утверждено Николаем I.
Одновременно с органами политического следствия выступает против Пушкина и официальная церковь. На этот раз обвинение в государственных преступлениях возбуждает против него «первенствующий иерарх православия» — петербургский митрополит Серафим, боевой политик и воинствующий церковник. 28 мая 1828 года до него дошли списки «Гавриилиады». Можно представить себе, с каким негодованием воинствующий монах читал иронический рассказ о том, как

Всевышний бог склонил приветный взор
На стройный стан, на девственное лоно
Рабы своей…

Грозный митрополит, подвергавший беспощадному сожжению богословские трактаты за малейшее отклонение от буквы священных текстов, увидел в пушкинской поэме дьявольское наваждение, о котором счел необходимым немедленно довести до сведения самого царя.
Николай I распорядился взять под арест распространителя богохульной поэмы штабс-капитана Митькова и поручить рассмотрение дела особой комиссии с неограниченными полномочиями.
Высокие сановники поручили произвести первый допрос поэта петербургскому военному генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову — тому самому, по имени которого полицейский карцер стали называть «кутузкой».
Не подозревавший о новой беде Пушкин летом 1828 года «кружился в вихре петербургской жизни». Он много играл в карты, и к этому времени относится его «баллада об игроках» («А в ненастные дни…»). Одновременно он увлекся женщиной бурного характера и больших страстей — Аграфеной Закревской, которую Баратынский назвал Магдалиной, а Пушкин «беззаконной кометой». Среди этих развлечений он неожиданно получает в начале августа вызов к петербургскому генерал-губернатору.
Вспомнилась несчастная весна 1820 года. Вызов к Милорадовичу, толки о крепости, о Сибири и Соловках, ссылка на юг… О чем теперь его будут допрашивать?

Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду…

Кабинет Голенищева-Кутузова ничем не напоминал собрания художественных редкостей Милорадовича. Новый генерал-губернатор был чужд всякой театральности. Он был угрюм и суров. Именно ему в 1826 году было поручено руководить казнью декабристов.
Сухо и строго, держа перед глазами документ, он предложил Пушкину «во исполнение высочайшей воли» дать ответ власти: им ли писана поэма, известная под названием «Гавриилиада»?
Положение оказывалось не менее серьезным, чем в 1820 году. За оскорбление церкви закон угрожал ссылкой в отдаленные места Сибири.
После некоторой паузы Пушкин решительно и твердо отказался от «Гавриилиады» и признал только, что в лицейские годы имел собственноручный список этой поэмы (очевидно, поэт предполагал, что в руках правительства находится один из автографов запретного произведения).
Через две недели после первого допроса Пушкин снова был вызван к петербургскому военному губернатору.
«Государь император соизволил поручить мне спросить у вас, — заявил Голенищев-Кутузов, — от кого получили вы в 1815 или 1816 году в лицее поэму «Гавриилиаду», ибо открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под вашим именем».
Высочайшее недоверие выражалось довольно открыто. Но изменять показание уже было поздно. Пушкин дал письменный ответ: «Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 1820 году».
Но следственное упорство Николая I не так легко было сломить. Получив новое «запирательство» поэта, он отдает приказ о вызове Пушкина уже не к генерал-губернатору, а к председателю верховной комиссии для прочтения ему новой «высочайшей» резолюции.
Пушкин предстал перед главнокомандующим Санкт-Петербурга и Кронштадта графом П. А. Толстым. Сановный старец объявил ему царскую резолюцию:
«Призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Это было прямым выражением «высочайшего» недоверия и одновременно требованием полного сознания.
Пушкин погрузился в долгое размышление. Необходимо было сознаться; но как идти на это после прежних официальных показаний? Единственный выход — непосредственный ответ Николаю I.
«Позволено ли будет написать прямо письмо царю?» — задал он вопрос Толстому. Получив утвердительный ответ, Пушкин написал письмо «на высочайшее имя».
Взятый Николаем I курс на строгую маскировку всех репрессий, предпринимаемых против Пушкина, привел и на этот раз к демонстративному жесту «прощения»: дело о «Гавриилиаде» было прекращено. Правительство получило сознание подследственного и владело документом, который в случае нового выступления его автора бил наверняка.
Но не только власть судила поэта, — свершался и обратный суд. По карандашному тексту чернового показания Пушкина о «Гавриилиаде» сделан чернилами набросок «Анчара». 9 ноября 1829 года Пушкин написал это сдержанно-гневное стихотворение — один из самых сильных протестов против угнетения человека человеком:

И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.

Тираническое единовластие, беспощадно попирающее права личности и жизнь народов, бросающее на верную смерть «рабов» во имя укрепления своей мощи кровопролитнейшими завоеваниями, — в таких немногих чертах раскрывалась коренная сущность «неправедной власти», тяготевшей над судьбами страны и ее первого поэта.

2

В начале декабря Пушкин уже был в Москве. Недолгое пребывание в ней оказалось на этот раз переломным в его «изменчивой судьбе» и определило все дальнейшее направление его жизни.
Вскоре после приезда на одном из балов Пушкин увидел девушку замечательной красоты «в белом воздушном платье, с золотым обручем на голове». Это была шестнадцатилетняя Наталья Гончарова, которую только что начали вывозить в свет. Классическая правильность ее черт и глубокая задумчивость взгляда производили на всех неотразимое впечатление; в ней вскоре стали отмечать «страдальческое выражение лба» и особый характер «красоты романтической». «Голова у меня закружилась», — вспоминал Пушкин тот декабрьский вечер 1828 года.
«Страдальческое выражение» не было случайной деталью этого точеного облика. Красавица девушка росла в тяжелой обстановке. Огромное состояние калужских купцов и заводчиков Гончаровых было вконец промотано дедушкой Афанасием Николаевичем. Это ставило всю семью в трудное и ложное положение. Отец прелестной Натали, Николай Афанасьевич Гончаров, с ранних лет страдавший меланхолией, впоследствии заболел острой формой умопомешательства с буйными припадками и неистовыми криками по ночам. До шести лет Наталья Николаевна росла у дедушки на Полотняных заводах, а затем попала в тяжелую обстановку московского родительского дома, где детей приходилось подчас удалять в мезонин с железными дверями, чтобы обезопасить от диких припадков отца. Мать семьи отличалась в молодости замечательной красотой и даже отвоевала у императрицы Елизаветы Алексеевны ее возлюбленного Охотникова; но с годами Наталья Ивановна опустилась, стала невыносимым деспотом и наводила своим взбалмошным характером трепет на всю семью. По фамильным преданиям, «в самом строгом монастыре молодых послушниц не держали в таком слепом повиновении, как сестер Гончаровых». Характеру младшей это сообщило черты замкнутости и робости, рано подмеченные Пушкиным; но, судя по ее сохранившимся письмам, она проявляла большую сердечность к близким, много душевного тепла и внимания к ним. Эти документы семейной переписки опровергают традиционное мнение о Наталье Николаевне как о пустой и бездушной женщине и объясняют тот искренний тон привязанности и теплой дружбы, которыми неизменно проникнуты все письма поэта к жене.
Познакомившись с Гончаровыми, Пушкин начал бывать в их доме, где молодое поколение относилось к знаменитому автору с живейшим интересом, а одна из дочерей, восемнадцатилетняя Александра, знала наизусть его стихи и тайно мечтала о нем. Но бедная девушка была некрасива и не могла претендовать на успех у поэта.



Мать-Гончарова нисколько не разделяла восхищения своих дочерей Пушкиным. Насквозь проникнутая ханжеством, вечно окруженная монахинями и странницами, помешанная на церковной обрядности, она не выносила вольнодумных речей и скептических острот своего будущего зятя. Что же касается младшей дочери, то она была чрезвычайно застенчива, «скромна до болезненности», «тиха и робка». Успех у знаменитого писателя подействовал на нее подавляюще. «Я надеюсь приобрести ее расположение со временем, но во мне нет ничего, чем бы я мог ей нравиться», — таково было мнение самого Пушкина.
Но и его отношение к шестнадцатилетней девушке было полно застенчивости, робости и благоговейного восхищения. Он, как художник, преклонялся перед такой совершенной красотой в жизни, воспринимал ее как явление из мира искусства. Недаром его первое посвящение невесте открывается такой характерной «артистической» строфой:

Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.

На первых порах Пушкин полон нерешительности, весь погружен в созерцание, мечтает навсегда остаться зрителем «одной картины»…
Тем не менее в конце апреля 1829 года он просит Толстого-Американца быть его сватом у неприветливой Натальи Ивановны. 1 мая Толстой сообщает ему дипломатическую резолюцию старшей Гончаровой, оставляющую вопрос вполне открытым. «Этот ответ не есть отказ, — писал ей в тот же день Пушкин. — Вы позволяете мне надеяться». Но ответ все же не был согласием. Пушкин счел необходимым поступить так, как это принято при отказе: в тот же день он выехал из Москвы в далекую Грузию, где уже второй год шла война России с Турцией.

IV ПУТЕШЕСТВИЕ В АРЗРУМ

1

От «милости» властей и «популярности» в столичном обществе Пушкин испытывал непреодолимую потребность бежать — в деревню, в чужие края, в Париж или в Пекин, — лишь бы освободиться от обступившей его «тупой черни».
Давно замышленный «побег» отчасти получил свое осуществление в самовольной и стремительной поездке поэта на турецкий фронт. В кавказской армии сражались друзья-декабристы. В стратегический план главнокомандующего отдельным Кавказским корпусом — Паскевича входило завоевание черноморских портов Трапезунда и Самсуна, откуда так легко было «поехать посмотреть на Константинополь». Такая возможность, видимо, снова, как и в 1824 году, соблазняет поэта. Во всяком случае, путешествие в действующую армию давало хотя бы временное избавление от Петербурга.
Пушкин сам рассказал в 1836 году по записям своего путевого журнала 1829 года всю эту замечательную главу своей биографии: посещение под Орлом опального Ермолова (вызвавшее в дорожном дневнике поэта изумительный портрет: «Голова тигра на геркулесовом торсе»); пребывание в калмыцкой кибитке под Ставрополем (получившее отражение в степном мадригале: «Прощай, любезная калмычка!»); переезд по Военно-Грузинской дороге (отразившийся в «Обвале», «Кавказе» и «Монастыре на Казбеке»); две-три недели в Тифлисе, где местное общество венчало знаменитого певца Кавказа; встречу с телом Грибоедова, военные действия Паскевича, посещение арзрумского гарема и чумного лагеря. Одна глава автобиографии Пушкина написана им и не нуждается в пересказе. Но ее можно истолковать историческими материалами.
Накануне тридцатых годов, с их тисками и гнетом, летом 1829 года в последний раз блеснула молодость Пушкина. Удаль азиатской войны, опасности горной дороги, восточные бани и грузинские песни, воздушные строфы самого путешественника о «шатре» Казбека и холмах Грузии — все это кажется продолжением далеких южных лет с их скитаниями, таборами, черкесскими песнями, мечтой о заморских краях и бессмертными поэмами.
Путешествие в Арзрум было возвратом к лучшей поре, новым свиданием с Николаем Раевским, новым созерцанием Эльбруса и непосредственным наблюдением творца «Кавказского пленника» над жизнью, нравами и песнями горных народов.
Столь ценивший «сладостный союз поэтов», Пушкин в новой поездке чрезвычайно расширил круг своих личных общений с мастерами размеренной речи.
Недалеко от Казбека он встретил поезд иранского принца Хосрев-Мирзы, посланного в Петербург с извинениями за убийство Грибоедова и всей русской миссии. Принца сопровождал знаменитый поэт и ученый Фазиль-хан. Пушкин просил представить его персидскому писателю и был очарован простотой его обращения и «умной учтивостью» его беседы. Сохранились наброски его стихотворного посвящения Фазиль-хану, в котором русский поэт несколько по-восточному благословляет день и час, когда судьба его соединила в горах Кавказа с собратом по искусству, и благословляет новый путь тегеранского лирика «на север наш суровый, где кратко царствует весна, но где Гафиза и Саади знакомы имена…». Среди этих неотделанных черновиков блещет великолепная строфа:

Ты посетишь наш край полночный,
Оставь же след в своих стихах,
Цветы фантазии восточной
Рассыпь на северных снегах.

В Тифлисе Пушкин познакомился с крупнейшими поэтами современной Грузин — Александром Чавчавадзе (тестем Грибоедова) и Григорием Орбелиани. Это были знатоки русской поэзии; они способствовали знакомству странствующего поэта с народным творчеством своей родины.
В честь Пушкина был устроен праздник с музыкой, пением, танцами. В загородном винограднике за Курою были собраны «песенники, танцовщицы, баядерки, трубадуры всех азиатских народов, бывших тогда в Грузии, — сообщал впоследствии устроитель этого празднества. — Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунывная персидская песнь, и Ахало, и Алаверды, и Якшиол…». Пел имеретинский импровизатор под аккомпанемент волынки. Национальное искусство еще ярче выступало на фоне сменявшего временами грузинских музыкантов европейского оркестра, игравшего марш из «Белой дамы» Боальдье.
«Как оригинально Пушкин предавался этой смеси азиатских увеселений. Как часто он вскакивал с места после перехода томной персидской песни в плясовую лезгинку, как это пестрое разнообразие европейского с восточным ему нравилось и как он от души предавался ребячьей веселости!»
«Голос песен грузинских приятен», — записал Пушкин в своем «Путешествии», а один из романсов, прозвучавших на этом вечере, он перевел и поместил в своей книге. Это «Весенняя песнь» поэта Дмитрия Туманишвили, расцвеченная восточными орнаментальными образами и красивым строфическим припевом. «От тебя ожидаю жизни!» Можно поверить мемуаристу, что под утро, взволнованный этим богатством красочного искусства Грузии и горячими приветствиями тифлисских друзей, венчавших поэта живыми цветами, Пушкин сказал им: «Я не помню дня, когда был веселее нынешнего…»
Дальнейшее путешествие дало новые встречи уже с азербайджанскими поэтами: в Кахетии Пушкин познакомился с Мирза-Джан Мадатовым, автором анакреонтических песен; в штабе Паскевича ему представили одного из крупных писателей Азербайджана, Абас-Кули-Ага Бакиханова, сына изгнанного бакинского хана. Он хорошо владел восточными и западными языками — персидским и французским. Эти встречи не прошли бесследно. Личность и творчество Пушкина были горячо восприняты азербайджанской поэзией, через несколько лет раскрывшей свою любовь и поклонение убитому русскому певцу элегическою поэмою молодого Мирза-Фатали Ахундова.

2

В эти летние месяцы 1829 года сбылась давнишняя мечта Пушкина увидеть войну и даже принять в ней участие.
Его лицейские мечтания о военной деятельности, его стремление броситься в борьбу Греции с Турцией, его прошение о поступлении в действующую армию в 1828 году — все это свидетельствовало о прочной склонности поэта лично и непосредственно оборонять родину, служить ее историческим задачам, бороться за ее независимость. Интерес к идее «вечного мира» аббата Сен-Пьера никогда не угашал в нем влечения к военной деятельности, возбужденного «грозой двенадцатого года» и окрепшего в среде царскосельских гусар и кишиневских штабных. Один из них, полковник Липранди, умный и зоркий наблюдатель, категорически утверждал, что Пушкин с его «готовностью на все опасности» был бы выдающимся военным и прославился бы на этом поприще, как и на своем поэтическом.
Пушкину предстояло увидеть настоящую, «большую» войну. Как раз в июне 1829 года начинала развертываться сложная, трудная и весьма ответственная кампания. С весны новое расположение турецких войск довольно отчетливо раскрывало намеченный неприятелем план генерального летнего наступления на русскую армию. Из Арзрума, центра военных сил Турции и ставки «сераскира», решено было произвести одновременное наступление по всей линии русского фронта, то есть на Гурию, Карс, Ахалцых и Баязет. Русский Кавказский корпус, сравнительно немногочисленный, находился под серьезной угрозой. Необходимо было предупредить намерение турецкого главнокомандующего и сохранить за собой инициативу наступления, угрожая таким важным неприятельским пунктам, как Арзрум и Трапезунд.
В середине мая Паскевич выступил из Тифлиса в поход, а в начале июня уже находился в окрестностях Карса. Здесь, у самой подошвы Саганлугского хребта, на берегу Карс-чая, при разоренном селении Котанлы, Пушкин нагнал русский отряд утром 13 июня, за несколько часов до его выступления на Арзрум.
Так начинался военный поход творца «Полтавы».
В пятом часу дня корпус двинулся на «древний Тавр». Небольшой отряд с целью демонстрации был направлен влево на главный турецкий авангард. Колонной командовал генерал Бурцов, видный член Союза благоденствия, приобщивший лицеистов Пущина, Кюхельбекера и Вальховского к своей вольнолюбивой «артели». С тех пор он отбыл тюремное заключение в 1826 году и был переведен на Кавказ, где его выдающиеся военные дарования вскоре доставили ему генеральский чин. Это был один из талантливейших командиров Кавказского корпуса, которому Паскевич неизменно поручал самые ответственные задания. Имя его было знакомо Пушкину со школьной скамьи.
Но поэт примкнул теперь не к Бурцову, а к другу горячеводских и гурзуфских дней — Николаю Раевскому, начальнику нижегородских драгунов. «Я почитал себя прикомандированным к Нижегородскому полку», — вспоминал впоследствии поэт (в этой же части служил и его брат Лев Сергеевич). Полк находился в резерве — друзья неторопливо вслед за главными колоннами двигались по горным дорогам, ведя дружескую беседу после долгой разлуки.
Хотя Николай Раевский считался «прикосновенным» к делу 14 декабря, но в корпусе Паскевича он командовал в решительных сражениях всей кавалерией. Пушкин был рад, что к военному делу его приобщит этот умный друг, кому он посвятил «Кавказского пленника» и «Андрея Шенье».
К восьми часам вечера войска расположились привалом к лощине, прикрытой холмами от неприятельских разъездов. Здесь, у бивачных огней, Пушкин был представлен Паскевичу.
Это был один из известнейших современных полководцев. Мнения о нем, правда, расходились, он имел многочисленных недоброжелателей и критиков, но несомненным фактом оставались его удачные военные операции, которые нельзя объяснить только случайностью и счастьем. Главнокомандующий отдельным Кавказским корпусом был отличным организатором походов. Даже весьма мало расположенный к Паскевичу Денис Давыдов, не пощадивший красок для изображения его недостатков (самонадеянность, тщеславие, самовластье и пр.), считал своим долгом «отдать полную справедливость его примерному бесстрашию, высокому хладнокровию в минуты опасности, решительности, выказанным во многих случаях, и вполне замечательной заботливости его о нижних чинах».
К желанию Пушкина совершить поход в рядах его войск Паскевич отнесся с полным сочувствием. Еще в мае он получил от Бенкендорфа извещение, что Пушкин «по высочайшему его императорского величества повелению состоит под секретным надзором», каковой надлежит сохранить над ним и «по прибытию его в Грузию». Соответственное извещение и было сделано Паскевичем тифлисскому военному губернатору. Лично же командир кавказских войск стремился высказать Пушкину свое внимание. «Он был весел и принял меня ласково», — писал поэт о их первой беседе.
В штабе главнокомандующего в ночь на 14 июня Пушкин увидел своего лицейского товарища Вальховского, «запыленного с ног до головы, обросшего бородой, изнуренного заботами. Он нашел, однако, время побеседовать со мной, как старый товарищ», — вспоминал впоследствии Пушкин.
В штабе Паскевича поэт встретился и с братом своего лучшего друга — декабристом Михаилом Пущиным, только что вернувшимся с рекогносцировки неприятельских позиций.
«Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их? — обратился к нему новоприбывший. — Я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках…»
Михаил Пущин мог пообещать поэту самую скорую встречу с неприятелем. Только что законченное им обследование лагерного расположения турок на высоте Милли-Дюз побуждало к неотложному выступлению.
Ранним утром 14 июня отряд двинулся дальше и вскоре расположился на левом берегу речки Инжа-Су, уже на поверхности Саганлугского хребта, в восьми верстах от неприступного лагеря знаменитого турецкого полководца трехбунчужного Гагки-паши.
После полудня большая партия куртинцев и делибашей[9] атаковала передовую цепь казаков. Это и была «перестрелка за холмами», описанная Пушкиным. Поэт вскочил на лошадь и бросился в свой первый бой. Раевский сейчас же отрядил майора Семичева сопровождать Пушкина и удерживать его воинственные порывы. Выехав из ущелья, поэт увидел на склоне горы синюю казачью шеренгу, выгнутую дугой, а на вершине хребта — гарцующих турецких всадников в высоких чалмах и пунцовых доломанах:

На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.

Турки поразили поэта дерзостью своего наездничества. Увлеченный картиной сражения, он схватил пику одного из убитых казаков и — в своей круглой шляпе и бурке — бросился на неприятельских всадников. Майор Семичев почти насильно вывел его из передовой цепи. Вокруг происходили удалые стычки и молниеносные смертельные встречи; одну из них Пушкин запечатлел в неподражаемых по своей динамичности стихах:

Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.

Поистине прав был Гоголь, сказав, что слог Пушкина «летит быстрее самой битвы».
Паскевич решил разрезать растянутую неприятельскую линию и опрокинуть разделенные части противника. Маневр удался. Раздвоенная беспрерывным артиллерийским огнем турецкая конница метнулась в противоположные стороны. «Картечь хватила в самую середину толпы», — описал это военное зрелище Пушкин. Немедленно же в обоих направлениях были посланы сильные части для преследования.
Но в это время на скате горы появились густые колонны турецкой пехоты и кавалерии: сам сераскир арзрумский во главе своего тридцатитысячного корпуса спешил на помощь Гагки-паше. В шесть часов вечера русские войска двинулись на турок тремя колоннами, из которых одной, состоявшей из всей кавалерии, командовал Николай Раевский. Произошел один из самых решительных боев всей Арзрумской кампании — сражение при селении Каинлы. Войска сераскира были разбиты и к ночи опрокинуты за Саганлугские горы.
«На другой день, — писал Пушкин, — в пятом часу лагерь проснулся и получил приказание выступить. Вышед из палатки, встретил я графа Паскевича, вставшего прежде всех. Он увидел меня[10]. «Не утомил ли вас вчерашний день?» — «Немного, пожалуй, граф». — «Огорчен за вас, ибо нам предстоит переход, чтоб подойти к паше, а затем и преследовать неприятеля десятка на три верст».
В девятом часу утра корпус уже находился против Милли-Дюза, у лагеря «первого сановника по сераскире». Обрывистые берега речки Ханы-Су и глубокие скалистые овраги делали его неприступным. Но после безрезультатных переговоров о сдаче Паскевич повел пятью колоннами войска на неприятеля. Поражение сераскира предопределило исход нового наступления. Турки бросились бежать врассыпную. Гагки-паша со своим штабом сдался в плен. Путь на Арзрум был открыт.
В эти дни решительного сражения Пушкин разъезжал по горным вершинам, наблюдая отдельные моменты боя: марш Бурцова на левый фланг, артиллерийскую подготовку Муравьева, налет турецкой конницы, контратаку татарских полков. Пушкину удается спасти раненого турка, которого хотели прикончить штыками; он наблюдает агонию татарского бека, рядом с которым неутешно рыдает его любимец.
«Лошадь моя… остановилась перед трупом молодого турка, лежавшим поперек дороги. Ему, казалось, было лет осьмнадцать: бледное девическое лицо не было обезображено; чалма его валялась в пыли; обритый затылок прострелен был пулею. Я поехал шагом…»
Это было новое ощущение войны, первое подлинное представление о ней. Не парадная героика, а действительная битва, беспорядочная и нестройная, тяжелая и оскорбительная, — «война в настоящем ее выражении, в крови, в страданиях, в смерти» (так через двадцать пять лет сформулирует Лев Толстой). Главы «Путешествия в Арзрум», где дана глубоко правдивая картина боя во всей его неприкрашенной трагической сущности, — первый опыт новейшей батальной живописи, утвержденной в мировой литературе «Войной и миром».

3

21 июня Паскевич вступил в арзрумский пашалык, а 23 июня, в девять часов вечера, занял древнейшую крепость Турецкой Армении, воздвигнутую римлянами, — Гассан-Кале, передовой оплот горной столицы Анатолии. 27 июня, в день Полтавской победы, русские войска вступили в Арзрум. В плен сдались сам сераскир и трое его пашей — трехбунчужный Осман-паша и двухбунчужные Абут-Абдулла-паша и Ахмет-паша. Один из них вскоре встретил Пушкина пленительным восточным приветствием:
«Благословен час, когда мы встречаем поэта».
Пушкин был тронут и восхищен этим лестным приветствием. Он живо обрисовал этого восточного оратора в своих путевых записках и воспел стихами его «многодорожный» город:

В нас ум владеет плотью дикой,
А покорен Корану ум,
И потому пророк великий
Хранит, как око, свой Арзрум.

Плоские зеленые кровли, извилистые и тесные улицы, высокие минареты, шумная толпа армян — все это было ново, неожиданно и заманчиво по своей «чужеземности». Пока в завоеванном городе учреждалось областное правление с военным губернатором, русские войска расположились лагерем на северо-востоке от города, в долине Евфрата.
Именно здесь, в «лагере при г. Арзруме», как он официально назывался, или в «лагере при Евфрате», как назвал его Пушкин, он обратил внимание на татарского юношу Фахрат-бека, входившего в состав мусульманских частей русской армии. «Сардар» Паскевич, как его называли в этих полках, усиленно вербовал новобранцев в каждой завоеванной области. Под Арзрумом в его войска входили и регулярные части из тюрок, курдов, армян, греков, жителей Карабаха и других провинций. Пушкин, видимо, пожалел юного рекрута из татарского отряда, обреченного на кровавую борьбу с единоверцами. 5 июля было написано стихотворное приветствие молодому беку. «Не пленяйся бранной славой…» Восточный колорит образов здесь сочетается с проникновенным преклонением поэта перед юным и прекрасным существом, захваченным трагическими событиями:

Знаю: смерть тебя не встретит;
Азраил, среди мечей,
Красоту твою заметит —
И пощада будет ей!

Это один из лучших фрагментов в «ориенталиях» Пушкина.
От турецких пленных и арзрумских турок Пушкин мог слышать подробные рассказы о потрясшем весь Восток недавнем кровавом событии — разгроме Махмудом II восставших янычар. Эти старинные телохранители и вершители династических судеб Турции решили теперь фанатически защищать древний строй Оттоманской империи от «западнических» реформ султана. Вскоре Пушкин напишет одно из своих превосходнейших исторических стихотворений — «Стамбул гяуры нынче славят», в котором изобразит невиданную резню 1826 года, истребившую полновластную гвардию янычар в Константинополе, Смирне, Румелии, Сирии, Алеппо и Арзруме. Замысел задуманной Пушкиным повести о казни стрельцов, противодействовавших преобразованиям Петра, получил теперь своеобразное воплощение в этом зачине суровой восточной поэмы, где правоверный Арзрум противостоит вероломному Стамбулу. «Нововведения, затеваемые султаном, не проникли еще в Арзрум, — сообщает Пушкин в своем «Путешествии», — войско носит еще свой живописный восточный наряд. Между Арзрумом и Константинополем существует соперничество…» Этот драматический мотив смертельной розни двух политических сил и лег в основу великолепного фрагмента пушкинской поэмы о противоборствующих течениях мусульманского мира:

Стамбул отрекся от пророка,
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил…
…Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум,
Не спим мы в роскоши позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум…

Эта борьба двух мировоззрений и двух воинских укладов и подняла толпу палачей «от Рущука до самой Смирны». Пушкин ввел с небольшими изменениями это стихотворение в пятую главу «Путешествия в Арзрум» под видом отрывка из одной янычарской поэмы. Невозможно было сильнее и ярче выразить политическую трагедию, раздиравшую в те годы обреченный ислам.
В лагерях поэт не переставал работать: его постоянно видели с тетрадями и записными книжками. Помимо лирики и дорожного дневника, он занят замыслами новых поэм. Слагается сюжетный вариант к раннему «Кавказскому пленнику»: русская девушка-казачка спасает пленника-черкеса. Еще сильнее увлекает тема столкновения суровых горных нравов с проповедью миссионеров; увлекает образ «черкеса-христианина», отвергающего неумолимый родовой обычай кровавой мести. Психологический конфликт от столкновения двух этических систем вызвал замечательные диалоги Гасуба-старика и юного Тазита. Младший сын горного узденя отказывается стать «могучим мстителем обид». На такой драматической внутренней антитезе строилась новая поэма.
Она давала широкий простор для воплощения новых путевых впечатлений Пушкина. Действие «Тазита» происходит в Кабарде, на берегу Терека, «вблизи развалин Татартуба», в виду Казбека и Дарьяльского ущелья:

Где был ты, сын? — В ущелье скал,
Где прорван каменистый берег,
И путь открыт на Дариял.
— Что делал там? — Я слушал Терек.

Это уже не «закубанские равнины», а дикий, суровый, неприступный Кавказ, раскрывшийся Пушкину на крутых тропах Военно-Грузинской дороги, где он узнал быт, обряды, нравы и предания горных саклей. Верховые игры молодых чеченцев, Похороны Гасубова сына (описанные по личным наблюдениям автора над осетинским погребением в одном из аулов Кап-Коя), погребальные и венчальные обычаи «адехов», величественный пейзаж — все это воплощено в отрывке поэмы о юноше адыгейце Тазите, изгнанном из патриархальной среды своих соплеменников и гибнущем на войне.
В поэме чувствуется приток новых слов в поэтический лексикон Пушкина, восприятие целого ряда речений кавказских народностей, придающих живописность в звучность описаниям. Прелестны по своей мелодичности отдельные образы, например черкесской девушки у водопада:

И долго кованый кувшин
Волною звонкой наполняла.

Стих «Гасуба» являет высшие образцы пушкинского сочетания воздушности и энергии. Неоконченная повесть строится на глубокой проблематике враждующих мировоззрений и в этом смысле возвещает кавказские поэмы Лермонтова.

4

Пушкина привлекали и русские на Кавказе — военные, ссыльные, декабристы, представители его поколения, участвующие в гибельной войне, как Раевский, Вальховский, Пущин, Бурцов, блестящий писатель Александр Бестужев (с которым Пушкин мечтал встретиться на Кавказе), прапорщик Молчанов, осужденный за хранение отрывка из пушкинского «Андрея Шенье», историк донского казачества, близкий к Рылееву и Бестужеву В. Д. Сухоруков, «умный и любезный» собеседник Пушкина в арзрумском походе, известный декабрист-историк А. А. Корнилович, публикации которого по русской старине высоко ценил Пушкин, и многие другие (Захар Чернышев, Н. Н. Семичев, А. С. Гангеблов, П. П. Коновницын). Некоторых из них Пушкин уже не застал на Кавказе, с другими не мог свидеться, но личные встречи достаточно обрисовали перед ним тип нового русского молодого человека, новый этап в развитии его поколения. «Евгений Онегин», который представлял собою творческий дневник Пушкина, готов был обогатиться новой главой — кавказской, военной. В лагерных палатках Пушкин рассказывает своему брату и молодому Юзефовичу (адъютанту Николая Раевского), что «Онегин Должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов». Замысел этот еще будет занимать Пушкина и получит вскоре свое частичное осуществление
7 июля Паскевич перешел из «лагеря при Евфрате» в Арзрум и занял дворец сераскира. Он пригласил Пушкина поселиться в том же дворце. Считаясь с интересами творца «Бахчисарайского фонтана», он устроил ему посещение гарема Османа-паши, где поэт впервые увидел одалисок, лишь по рассказам описанных им в его крымской поэме.
Древний город с его пестрым населением продолжал свою обычную жизнь. Пушкин оценил высокую организованность русской армии, «тишину мусульманского города, занятого 10 000 войска и в котором ни один из жителей ни разу не пожаловался на насилие солдата»; «во все время похода ни одна арба из многочисленного нашего обоза не была захвачена неприятелем. Порядок, с каковым обоз следовал за войском, в самом деле удивителен».
Взятие горной столицы Анатолии Пушкин считал огромным событием международной политики: этой победой Россия решала и судьбу Греции, издавна рвущейся к свободе. Поэт напишет вскоре по поводу Адрианопольского мира, возродившего независимую Элладу:

Опять увенчаны мы славой,
Опять кичливый враг сражен:
Решен в Арзруме спор кровавый,
В Стамбуле мир провозглашен.

Благодаря этому миру, писал в 1832 году Пушкин, «Греция оживала, могущественная помощь Севера возвращала ей независимость и самобытность». Взятие Арзрума русской армией приобретало значение великого освободительного акта мировой истории.
Три недели пробыл Пушкин в лагере и городе, наблюдал его оживленную восточную жизнь. 14 июля Пушкин узнал, что в Арзруме чума. Разговоры о медицинских осмотрах, сожжении вещей, карбункулах и опухолях производили удручающее впечатление. Начинала сказываться «добавочная» опасность восточной войны — риск ужасной заразы при оккупации неприятельской территории. Так в 1799 году французская армия заразилась чумою в Сирии при взятии Яффы; одним из высших проявлений мужества Бонапарта было посещение чумного госпиталя, где он жал руки больным, стремясь внушить им бодрость и веру в исцеление.
Этот ли образ вспомнился Пушкину, непосредственное ли чувство пренебрежения опасностью овладело им, но 15 июля он посетил с лекарем лагерь зачумленных. Это мрачное место вспомнилось ему через год, когда он изображал Наполеона в Яффе: «Одров я вижу длинный строй. Лежит на каждом труп живой, Клейменный мощною Чумою, Царицею болезней…» Герой сражения,

Нахмурясь, ходит меж одрами
И хладно руку жмет Чуме,
И в погибающем уме
Рождает бодрость…

Пушкин осмотрел одного больного, выведенного из палатки, и «обещал несчастному скорое выздоровление».
19 июля Пушкин пришел проститься с Паскевичем и застал его «в сильном огорчении»: храбрец Бурцов был убит близ селения Харт, в пятнадцати верстах от Байбурта, который незадолго до того был им взят вместе с соседним медным заводом. Это был путь в Трапезунд, который по плану кампании подлежал взятию после Арзрума. Бурцов погиб, пробиваясь к Черному морю, что представляло стратегическую необходимость для русского корпуса в Турции.
Потеряв своего начальника, отряд отступил. Это была, по словам Пушкина, «первая неудача» турецкой войны, опасная для всего нашего малочисленного войска. При вести об этих событиях среди арзрумского населения вспыхнуло возбуждение: в народе распространялись воззвания к всеобщему ополчению и «священной войне», шли слухи о концентрации крупных турецких сил на правом фланге Паскевича и о предстоящем вмешательстве Англии и Франции в пользу Турции. Неподалеку от театра войны, на озере Ван, действительно находились в то время английские дипломатические агенты.
«Итак, война возобновлялась! — вспоминал этот переломный момент Пушкин. — Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию…»
1 августа Пушкин уже был в Тифлисе. Он посетил здесь свежую могилу Грибоедова, «перед коей (по свидетельству его спутника) Александр Сергеевич преклонил колена и долго стоял, наклонив голову, а когда поднялся, на глазах были заметны слезы». На склоне горы св. Давида над извилистым лабиринтом старого Тифлиса, который весь как на ладони расстилался перед Пушкиным, он принес последний поклон трагическому и прекрасному образу поэта-дипломата:
«Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни, — записал автор «Путешествия в Арзрум». — Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна…»
Встреча с телом Грибоедова у Гергерской крепости и посещение его могильного холма вызвали новые раздумья Пушкина о судьбе дарований в царской России («способности человека государственного оставались без употребления, талант поэта был непризнан»). Но в краткой записи нет и следа жалоб, безнадежности, лирических сетований. Это мужественные строки. В них слышится преклонение перед цельной и сильной личностью, способной к углубленному труду и коренной внутренней ломке.
В этом отзыве (записанном, быть может, позже) чувствуется бодрый тон всей летней поездки 1829 года. Она была временным освобождением для Пушкина, новым обогащением его творческих возможностей. Тяжелой поступью приближались тридцатые годы. Путешествие в Арзрум — последняя глава пушкинской молодости.

V «ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА»

1

По пути из Арзрума Пушкин нашел во Владикавказе последние книжки русских журналов. Ему сейчас же попалась на глаза статья о «Полтаве» в «Вестнике Европы». «В ней всячески бранили меня и мои стихи», — вспоминал впоследствии Пушкин. Статья была подписана: «С Патриарших прудов» и принадлежала перу Н. И. Надеждина. Автор с большой развязностью отстаивал свой парадоксальный тезис: «Поэзия Пушкина есть просто пародия».
Поэт-сатирик отразил нападки Надеждина своим обычным оружием — эпиграммой: ряд его знаменитых летучих памфлетов («Мальчишка Фебу гимн поднес», «Надеясь на мое презренье», «Картину раз высматривал сапожник») метит в Никодима Невеждина, как назван критик «Вестника Европы» в одной полемической заметке поэта.
Такое состояние журнальной критики вызвало осенью 1829 года объединение пушкинской группы, то есть небольшого круга наиболее культурных писателей эпохи, сочетающих дарования поэтов и ученых, знатоков античной и новейшей литературы. К этому кружку принадлежали Жуковский, Вяземский, Баратынский, Дельвиг, Плетнев, Гнедич. Враждебные журналисты пытались обесценить значение этой плеяды ироническим прозвищем «литературной аристократии», якобы за ее желание «первенствовать». Прозвище это было принято атакуемыми писателями и разъяснено Вяземским как «аристократия талантов». Группе первоклассных поэтов и критиков нужен был свой орган для отражения атак Надеждина и Полевых, а особенно для борьбы с петербургскими «промышленниками пера» и казенными публицистами Булгариным и Гречем. Так возникла «Литературная газета».
«Цель сей газеты знакомить образованную публику с новейшими произведениями литературы Европейской, а в особенности Российской», — сообщала программа нового издания.
Руководителями «Литературной газеты» были Пушкин, Вяземский и журналист Орест Сомов. Редактором был выделен Дельвиг, литературный вкус которого признавался всеми. Жуковский брал на себя обозрение журналов, особые сотрудники были приглашены для отделов естественных наук и «художеств».
Помимо этого основного ядра, в газете печатались Гоголь, Кольцов, Денис Давыдов, Одоевский, Хомяков, Погорельский и другие. В отделе рецензий любопытно отметить среди разнообразных тем отзывы о стихотворениях крестьян Егора Алипанова и Слепушкина.
Иностранная литература изучалась во всех ее выдающихся явлениях. Даже малоизвестные еще на Западе Бальзак, Мериме и Стендаль были представлены в «Литературной газете». Пушкин поместил здесь свою статью о поэзии молодого Сент-Бева (Жозефа Делорма), довольно сочувственно оценив ранние лирические опыты будущего мастера критического портрета.
За недолгий срок своего существования «Литературная газета» отчетливо выразила свою программу. Это была война с бульварным романом, уличной мелодрамой, упадочным «неистовством», низкопоклонной публицистикой, продажной и коммерческой прессой. Это была борьба за высокую художественную культуру, за полноценную литературу, за правду в искусстве, за жизнь в поэзии, за идейность в критике, за самобытное русское творчество в целом. Это был в полном смысле слова орган Пушкина, отражавший его мудрую национальную поэтику и отметивший важную веху в истории русской литературной мысли.
Пушкин заведовал редакцией газеты в январе 1830 года.
Он ставил перед новым изданием большие задачи и стремился вывести его из узкого круга профессиональных интересов. Правильно считая, что журналистика — важное государственное дело, что из рядов сотрудников печати должны выходить политические деятели, он настойчиво стремился ввести в «Литературную газету» запретный отдел публицистики. Он настаивал на том, что в печатном органе критику необходимо сочетать с политикой, художественный материал сопровождать международной хроникой современности. Пушкин-журналист как бы подтверждает обычную позицию Пушкина-поэта, откликающегося на все крупнейшие события общественной жизни и отвергающего замкнутое, самодовлеющее и отрешенное искусство.
В противовес грубой полемике, личным выпадам, перебранке, вызываемой коммерческой конкуренцией петербургских журнальных предпринимателей, «Литературная газета» стремилась создать подлинную художественную критику. Беглые заметки Пушкина о журналах и писателях считались в литературном мире событиями. По поводу его отзыва о переводе «Илиады» Гнедич писал: «Это лучше царских перстней».
Деятели пушкинской партии, отмечал через три десятилетия Чернышевский, «отличались, подобно своему корифею, тонким вкусом, как и вообще походили на него многими прекрасными чертами своего литературного характера». В качестве критиков они сохраняли в своих писаниях «столько же гордого спокойствия и достоинства, сколько сохраняет поэт или ученый». Если это и ограничивало их влияние на массу, то сообщало зато их страницам те черты подлинной культуры, которые дают исследователю все основания «для светлого изображения критической деятельности этого тесного круга».
26 декабря 1829 года были написаны стансы «Брожу ли я вдоль улиц шумных» с замечательной по своей сжатости и выразительности первоначальной строфой:

Кружусь ли я в толпе мятежной,
Вкушаю ль сладостный покой —
Но мысль о смерти неизбежной
Везде близка, всегда со мной.

Последующие строфы дают постепенное развитие этого вступления и заключаются радостным обращением к молодой жизни, приветствием нетленной красоте мира даже «у гробового входа». Трудно назвать во всей мировой лирике, посвященной теме смерти, более оптимистический заключительный аккорд.

7 января 1830 года Пушкин обратился к Бенкендорфу с просьбой разрешить ему путешествие в Европу, либо отпустить с особым посольством в Китай.
Планы таких поездок, отчасти связанные в этот момент с неудачами личного романа, неизменно сочетались и с культурными интересами поэта. В конце двадцатых годов он знакомится в петербургском обществе с выдающимся знатоком Китая Иакинфом Бичуриным, личностью весьма своеобразной и примечательной. Начальник Пекинской духовной миссии, он был сослан за «равнодушие к религии» на Валаам, а по возвращении в 1826 году из ссылки в Петербург стал переводчиком министерства иностранных дел и научным сотрудником крупнейших журналов. Основатель русского китаеведения, он издал ряд выдающихся исследований о Китае, Монголии, Тибете и Туркестане. Монах-атеист, ставивший Христа не выше Конфуция, привлекал к себе столичных любителей искусств своими драгоценными коллекциями азиатских редкостей и восточных манускриптов. Иакинф Бичурин поднес Пушкину экземпляры своих сочинений «Описание Тибета» и «Сан-Цзы-Цзинь и тресловье» и даже предоставил в его распоряжение свои рукописи, за что Пушкин вскоре выразил ему печатную благодарность в «Истории Пугачева». План поэта отправиться в Китай с ученой экспедицией министерства иностранных дел, в состав которой входил Иакинф Бичурин, был, вероятно, внушен этим замечательным китаеведом. К концу декабря 1829 года относится элегический отрывок о готовности поэта бежать в любые страны:

К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли, наконец,
Где Тасса не поет уже ночной гребец…

Но «высочайшая воля» наложила свой неизменный запрет на все зарубежные маршруты Пушкина: в Пекин, Венецию или Париж.
16 сентября 1829 года скончался генерал Раевский, сломленный разгромом декабристов; его единоутробный брат Василий Давыдов и зять Волконский были сосланы в Сибирь, другой зять, Михаил Орлов, исключен со службы, любимая дочь Мария Николаевна последовала по каторжному пути за своим мужем. Глядя на ее портрет, умирающий произнес: «Вот самая замечательная женщина, которую мне пришлось встретить в жизни!..» Вскоре вдова Раевского обратилась к Пушкину с просьбой отстоять перед высокими инстанциями материальные интересы семьи. Поэт написал прекрасное письмо Бенкендорфу, выражая свою надежду на сочувствие воина «к судьбе вдовы героя 1812 года, великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а смерть столь печальна…».

2

Вокруг «Литературной газеты» разгоралась борьба. Конкурирующий орган — «Северный Меркурий» — вступил в полемику с изданием Дельвига. Журналы Булгарина и Греча «Сын отечества» и «Северный архив» ожесточенно напали на руководителей новой газеты, выводя их в пародиях и памфлетах под вымышленными, но довольно прозрачными именами.

Ведь нынче время споров, брани бурной,
Друг на друга словесники идут, —

писал о журнальных боях 1830 года Пушкин.
Полемика с Николаем Полевым разгорелась по поводу его «Истории русского народа», встретившей отрицательную оценку Пушкина на столбцах «Литературной газеты». Не примыкая к резкой журнальной кампании, направленной против книги Полевого, поэт критиковал его основную теорию о «семейственном феодализме» в истории России. Понимая феодализм, как слияние верховной власти с земельной собственностью, Пушкин отрицает его наличие в древней Руси, но признает во времена татарского ига и в «смутное время», когда боярская «аристократия» играла решающую роль в управлении страной. С ее верховным влиянием боролись оба Иоанна и Петр, сумевшие обуздать и сломить это подобие феодализма на Руси. Концепция Пушкина неизмеримо яснее и правильнее шаткого построения Полевого и гораздо ближе к воззрениям нашего времени[11].
В ответ на замечания Пушкина Полевой открыл целый поход на «аристократов» из «Литературной газеты». Возник оживленный обмен полемическими статьями между органом Дельвига, обвинявшим Полевого в якобинской демагогии, и «Московским телеграфом», протестовавшим против полемической ставки своих оппонентов на правительственную бдительность.
Но гораздо ожесточеннее была борьба «Литературной газеты» с «Северной пчелой», полуофициозным листком, выходившим под редакцией продажного ренегата и полицейского осведомителя Булгарина. Еще Рылеев предсказывал этому ловкому проходимцу: «Когда случится революция, мы тебе на «Северной пчеле» голову отрубим».
Отстаивавший всегда «благородную независимость» русской литературы, Пушкин не мог примириться с булгаринскими приемами пресмыкательства перед сильными и ошельмования литераторов перед органами власти. Глубочайшее принципиальное расхождение вождя русской поэзии со «шпионом, переметчиком и клеветником» (каким он до конца считал Булгарина) быстро привело их к столкновению и бурной полемике.
Спор разгорелся по поводу устных заявлений Пушкина о заимствовании Булгариным для его «Дмитрия Самозванца» ряда мест из «Бориса Годунова». С рукописью трагедии сотрудник Бенкендорфа мог ознакомиться в III отделении, где новая драма рецензировалась для Николая I. Когда в «Литературной газете» от 7 марта появился анонимный отзыв о «Дмитрии Самозванце», хотя и без обвинений в плагиате, но с указанием на польский патриотизм автора, Булгарин, ошибочно решив, что статья принадлежит Пушкину, обрушился на него сокрушительным пасквилем.
«Литературная газета» ответила знаменитой статьей о полицейском сыщике Видоке, отъявленном плуте и грязном доносчике.
Булгарин выступил с новым разносом «литературных аристократов»: «Жаль, что Мольер не живет в наше время! Какая неоцененная черта для комедии «Мещанин во дворянстве»!» Следовал анекдот о поэте, происходящем «от мулатки» и возводящем свое происхождение к «негритянскому принцу», который на самом деле был обыкновенным негром, купленным в старину каким-то шкипером за бутылку рома. На рукописи «Метели» сохранился набросок превосходной эпиграммы:

Говоришь: за бочку рома —
Незавидное добро.
Ты дороже, сидя дома,
Продаешь свое перо.

Эта литературная полемика, принимавшая под пером Булгарина характер пасквильного фельетона, имела свои глубокие политические корни. «Северная пчела», пресмыкавшаяся перед николаевским правительством, стремилась обслуживать новую военно-бюрократическую силу, занявшую высшие государственные посты после 1825 года. Орган Дельвига выражал мнения передовой дворянской интеллигенции, выславшей своих лучших представителей на Сенатскую площадь 14 декабря. Единомышленникам декабристов противостояли члены верховного суда над «мятежниками», то есть весь официальный Петербург с его услужливым писцом Булгариным. К этим истокам противоборствующих сил николаевской России и восходила полемика «Литературной газеты» с «Северной пчелой». Корни распри были глубоки, а последствия неисследимы. «Подумай, — писал Пушкин о своем литераторском сословии, — что значит у нас сие дворянство вообще и в каком отношении находится оно к народу». Вопрос ставился поэтом во всем его необъятном охвате: который из двух станов выражает народные чаяния и устремления? Угнетателям масс Пушкин противопоставляет поэтов, мыслителей, революционеров, предвидя по известным стихам того же 1830 года Николая Тургенева:

…в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.

Эта журнальная борьба раскрывает в Пушкине подлинного мастера полемического жанра. Неподражаемый эпиграмматист сохраняет в своих статьях разящую остроту и убийственную силу своих сатирических ударов. Недаром Белинский признавал полемику Пушкина «верхом совершенства».
Журнальные битвы снова обращают Пушкина к раздумьям о призвании и судьбе поэта. Нападкам критики он мужественно и твердо противопоставляет незыблемое право творящего художника: «Ты сам свой высший суд». В знаменитом сонете 1830 года независимость поэта от предрассудков обывательской среды провозглашается так же, как и его свобода от железного гнета «венчанных солдат». Именно им противопоставлен поэт-мыслитель:

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум…

Одиночество — единственное спасение для поэта в среде Романовых, бенкендорфов, серафимов, булгариных; но это одиночество творческое, которое рано или поздно сольет мысль поэта с великой народной стихией, волю которой он стремится уловить и выразить в своих созданиях. Это чувство звучит в чудесном наброске начала тридцатых годов:

Пой, в часы дорожной скуки,
На дороге в тьме ночной
Сладки мне родные звуки
Звонкой песни удалой.
Пой, ямщик! Я молча, жадно
Буду слушать голос твой.
Месяц ясный светит хладно,
Грустен ветра дальний вой.
Пой «Лучинушка, лучина,
Что же не светло горишь!..»

Глубокое восприятие русского народного искусства сочеталось у Пушкина с живым интересом к великим явлениям мировой культуры. Он с исключительной чуткостью улавливал и с редкой проникновенностью воссоздавал целые эпохи всемирного развития человечества.
В «Литературной газете» Пушкин поместил и свое посвящение Юсупову, впоследствии озаглавленное «К вельможе». Оно вызвало резкие нападки и даже обвинения автора в угодничестве, хотя представляло собой, по позднейшему мнению Белинского, «одно из лучших созданий Пушкина». В классической форме послания XVIII века поэт-историк дает портрет старинного сановника на широком культурном фоне его эпохи. Тонко использованы подлинные черты жизни Юсупова в сочетании с политическими и художественными событиями его времени. Этот собеседник Бомарше, Вольтера и Дидро был посетителем королевского Версаля накануне его крушения. Но шумные забавы французского двора сметает вихрь революции:

Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон…

Этот дар поэта схватывать и сжато формулировать сущность исторических перевалов человечества сказывается и в отрывке 1830 года «В начале жизни», где замечательно передан общий характер эпохи Возрождения с ее жаждой знаний и культом античности и, в частности, с ее тонким искусством садов. Три темы — школа, вилла, мифологические боги — развертывают основной замысел этого вступления в незаконченной поэме, в которой аскетическим тенденциям средневековья противопоставлено восхищение созданиями древнего ваяния.

3

Сложно развертывался в 1829–1830 годах роман Пушкина с Гончаровой. По возвращении из Арзрума поэт, казалось, получил разъяснение, что двусмысленный весенний ответ на его предложение следует понимать как отказ.
Только к весне положение заметно изменилось.
Ободренный приветом из Москвы, поэт срочно выезжает из Петербурга. Не откладывая решительного шага, он уже в начале апреля делает новое предложение, которое на этот раз было принято. «Наденька подала мне холодную, безответную руку», — отмечает Пушкин этот тревожный момент в автобиографическом очерке «Участь моя решена…».
Сам он, несмотря на увлечение, был полон сомнений: в согласии Натальи Николаевны он склонен был видеть только «свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия». Томила также неопределенность материального состояния, сомнительное политическое положение, гнев правительства за поездку в Арзрум.
Тем не менее в апреле Пушкин извещает родителей и друзей о своем обручении.
В последних числах июля он узнал от Хитрово о внезапном «возмущении» в Париже. Борясь на баррикадах, французский народ в три дня разбил правительственные войска и снова, как в 1793 году, низложил династию. Карл X бежал в Англию. «С престола пал другой Бурбон», — вспоминал через год этот исторический момент Пушкин. Под свежим впечатлением событий он писал из Москвы Хитрово, что они переживают «самую замечательную минуту нашего столетья».
В Москве Пушкина ожидали новые заботы: умирал Василий Львович. Старого поэта даже в тяжелом состоянии не оставляла любовь к поэзии. За месяц до смерти он написал послание в стихах своему племяннику — восхищенный отзыв о его последних творениях и теплое поздравление с обручением:

Послание твое к вельможе есть пример,
Что не забыт тобой затейливый Вольтер…
Ты остроумие и вкус его имеешь…

Следует просьба скорее напечатать «Годунова» назло всем парнасским пигмеям. Примечательно и последнее пожелание — отдаться жизненному счастью, но при этом «не забывать муз». Филолог XVIII века сказывается в его последнем завете гениальному поэту: «Язык обогащай!» Трогательна французская приписка старого «арзамасца» к его посвящению. «Я хочу, чтоб это послание было достойно такого поэта-чародея, как ты, и одновременно ударяло по глупцам и завистникам». Умирающий староста «Арзамаса» не сдавался. Недаром его «Эпитафия самому себе» гласила:

Он пел Буянова и не любил Шишкова…

Накануне смерти старика Пушкин застал его в забытьи, но с номером «Литературной газеты», в которой лишь недавно было напечатано одно из его последних стихотворений. «Как скучны статьи Катенина», — заметил он племяннику по поводу тяжеловесных «Размышлений и разборов», заполнявших критический отдел дельвигова издания. Так ли, мол, нападала легкая конница «Арзамаса»? Пушкин обессмертил этот последний отзыв старого полемиста в своих письмах: «Каково? вот что значит умереть честным воином le cri de guerre à la bouche»[12].
По преданию, сообщенному Анненковым, утром 20 августа Василий Львович еще смог дотащиться до шкафов своей богатейшей библиотеки, отыскал своего любимого Беранже и через некоторое время, тяжело вздохнув, умер над французским песенником.
Пушкин принял на себя устройство похорон, разослал от своего имени траурные извещения, возглавлял литературную группу погребальной процессии, в которой участвовала вся литературная Москва. «С приметной грустью молодой Пушкин шел за гробом своего дяди», — заметил один из участников кортежа. Поэт был привязан к Василию Львовичу гораздо более, чем к своему отцу, и помнил в нем своего первого наставника на путях в лицей, в «Арзамас» и в русскую поэзию. Это был не только ближайший родственник, но и «дядя на Парнасе», один из тех, кто входил в «сладостный союз поэтов». Пушкин всегда живо ощущал эту неразрывную связь всех «питомцев муз и вдохновенья». На кладбище Донского монастыря, где похоронили Василия Львовича, он навестил могилу Сумарокова.
«Смерть дяди, — писал в те дни Пушкин, — и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства… На днях отправляюсь я в Нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной». Речь шла о далекой Кистеневке, расположенной близ родового села Болдина и предоставленной Сергеем Львовичем старшему сыну по случаю его женитьбы. 31 августа Пушкин выехал из Москвы, захватив с собой несколько тетрадей, заполненных планами, набросками и строфами.

VI БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ

1

Нижегородская вотчина Пушкиных сильно отличалась от родового поместья Ганнибалов. Лукояновский уезд, где находилось село Большое, или Базарное, Болдино, ничем не напоминал опочецкий пейзаж. Ни глубоких озер, ни высоких холмов, ни укрепленных городищ, ни зеркальной Сороти; вместо них

избушек ряд убогой,
За ними чернозем, равнины скат отлогой,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? Где темные леса,
Где речка?..

Если в «Михайловской губе» ощущалась близость старинных западных рубежей — Польши, Литвы, Ливонии, то на границах Симбирской губернии давал себя знать Восток. Вокруг Болдина раскинулись мордовские деревни, а по соседней речке Пьяне тянулись татарские селения (в настоящее время с этой местностью соседствуют Чувашская, Мордовская и Татарская автономные социалистические республики). В XVII веке эти разноплеменные поселки средневолжского плеса поддерживали Степана Разина в его борьбе с правительственными войсками. От Жигулей и Самарской луки сюда шли сказания и песни поволжской вольницы. Неудивительно, что Пушкин в Болдине с увлечением отдавался своему любимому занятию — собиранию народного творчества.
На первый взгляд просторы безлесной местности понравились Пушкину. Судя по его письмам, «степь да степь» приглянулась ему. По крестьянским преданиям, он ездил верхом в Казаринские кусты и соседние рощи, записывая, «какие местам названия, какие леса, какие травы растут, о чем птицы поют…». Располагал к работе и прочный дедовский дом под деревянной крышей, обнесенный дубовым частоколом.
Но с переменой погоды Пушкин сильно заскучал в своем «печальном замке», где только и можно было наблюдать, что «дождь и снег, и по колени грязь». При въезде в усадьбу зловеще чернели ворота, на которых, по преданию, его самовластный дедушка повесил француза-учителя. Убогая вотчинная контора и сельская церковь дополняли болдинский пейзаж. Здесь наблюдал поэт зарисованный им в «Шалости» сельский жанр: «Без шапки мужичок, под мышкой гроб ребенка» — одна из первых в русской поэзии зарисовок исстрадавшейся и вымирающей крепостной деревни. А дальше, по дороге в Кистенево, раскинулся печальнейший сельский погост, многократно зарисованный Пушкиным в его болдинских записях:

Немые камни и могилы
И деревянные кресты
Однообразны и унылы…

Кладбищенские мысли навевались и последними событиями: с персидской границы по Кавказу и Волге ползла «индийская зараза», или «сарацинский падеж», по образной терминологии поэта. Это была первая в России эпидемия холеры; ее смешивали с чумой (в болдинских письмах Пушкина мор 1830 года называется безразлично обоими этими терминами). Деревни оцеплялись, устанавливались карантины, к околицам приставляли караульных, отводились избы под больницы. Пушкин высмеивал санитарные приказы министра внутренних дел и произносил крестьянам речи о борьбе с холерой, над которыми сам иронизировал в своих письмах.
Осень выдалась хлопотливая и тревожная. В Болдине Пушкин узнал, что предоставленная ему земля с двумястами крепостных не составляет особого имения, а является частью деревни в пятьсот душ; необходимо было приступить к разделу. Болдинский конторщик составил прошение в сергачский уездный суд. Последовало соответствующее распоряжение земскому суду, и 16 сентября дворянский заседатель ввел Пушкина во владение сельцом Кистеневом, Темяшевом-тож, при реке Чеке, впадающей в Пьяну.
Это был старинный опальный поселок. Сюда грозный барин Лев Александрович Пушкин выселял из Болдина крепостных «за самодурство и бунты». В своих необычайных названиях — Самодуровка, Бунтовка — улицы деревни хранили воспоминания о своем прошлом. Крестьяне здесь жили в большой нужде, черно и грязно, в подслеповатых курных избенках.
Став владельцем этой бедной деревеньки, Пушкин был вынужден разбираться в документах вотчинной конторы, выслушивать претензии крепостных на разорившего их бурмистра, читать «смиренные жалобы, писанные на засаленной бумаге и запечатанные грошом», «возиться с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками». Все это раскрыло перед ним особый мир провинциальных повытчиков уездной ябеды, захолустного «крапивного семени». В качестве землевладельца ему приходилось просматривать хозяйственные книги, вникать в оброчные ведомости, сопоставлять размер недоимок и казенного долгу, знакомиться с «ревизскими сказками» и тетрадями расхода мирских денег. Документы оказались историческими источниками для полной кистеневской летописи.
Пушкин привез с собой в Болдино второй том «Истории русского народа» Полевого, которая воспринималась им теперь в свете подлинной жизни одного глухого русского селения. Так возникла «История села Горюхина»», в которой пародия на приемы и методы ученых-историков нисколько не заслоняет живых и подлинных черт быта пушкинской вотчины, где в старину крепостных били «по погоде» или дурному настроению помещика, «забривали в рекруты», сажали «в железы»; с появлением же приказчика-кровососа «в три года Горюхино совершенно обнищало, приуныло, базар запустел, песни Архипа Лысого умолкли, ребятишки пошли по миру». Горестный сарказм горюхинской истории, широко развернувший на нескольких страницах картины разнузданного произвола бурмистров и удручающего бесправия разоряемых крестьян, приводил к огромному и безотраднейшему обобщению всей жизни и всего строя крепостной России.
Выход из этого удручающего бесправия намечался в восстании крестьян. Эпилог повести, видимо, заключался в последних пометах плана: «Богатая вольная деревня обеднела от тиранства», «Мирская сходка. Бунт».
Одновременно Пушкин работал и над первой серией своих новелл. В одном из болдинских писем он сообщает, что занялся сочинением «сказочек» (получивших впоследствии общее заглавие «Повестей Белкина»). Материалом для них послужили в большинстве случаев некоторые предания, воспоминания, житейские эпизоды, лично подмеченные или бытовавшие в устной (а подчас и книжной) традиции. Московская вывеска гробового мастера Адриана Прохорова на Никитской, по соседству с домом Гончаровых, навеяла Пушкину фабулу «Гробовщика». Воспоминания о старинном кишиневском приятеле — бесстрашном дуэлисте и боевом офицере полковнике Липранди — легло в основу «Выстрела»[13]. Разъезды поэта-странника, ожидания и ночевки на почтовых станциях сообщили бытовую оправу «Станционному смотрителю». В «Метели» и «Барышне-крестьянке» опыт личных наблюдений, видимо, сочетался с некоторыми литературными традициями. В сжатой и прозрачной форме большинство этих повестей вскрывает трагические противоречия человеческих отношений. Проза пушкинских новелл эскизна и легка, как его собственные рисунки пером, как беглые наброски «быстрых» рисовальщиков, которые он так любил за их воздушность и выразительность. Именно так сам он характеризует графические очерки Ленского, чертившего сельские пейзажи «пером и красками слегка…».
Но эти летучие рисунки запечатлевали подчас весьма суровые и горестные явления текущей действительности. Одна из коротких повестей Пушкина отличалась своим глубоким социальным звучанием и оказала сильнейшее воздействие на последующее развитие русского гуманистического реализма. Это был рассказ о смотрителе почтовой станции, страдательном лице старорусской жизни, пребывающем в постоянной зависимости от всех проезжающих «по казенной надобности»: чиновников, военных, фельдъегерей, курьеров, столь легко возвышающих над безответным «регистратором» свои голоса и нагайки. Картина разительного социального неравенства царской России раскрыта во всем своем трагизме в истории старого Самсона Вырина, чья жизнь и счастье мгновенно разбиты вспыхнувшей страстью проезжего гусара к его красавице дочке. Беглый романический эпизод, внесенный Пушкиным в его «Повести Белкина», оказался подлинным новым словом в русской литературе: он возвестил большую и драматическую тему о юной девушке, затерянной где-то в глуши, у большой дороги, со своей несбыточной мечтой о счастье — «Тройку» Некрасова, Катюшу Маслову на станции, «Красавиц» Чехова, «На железной дороге» Блока (в плане рассказа центральной темой является «История дочери»). Непрочен видимый успех Дуни: «Много их в Петербурге, молоденьких дур, сегодня в атласе да бархате, а завтра, поглядишь, метут улицу вместе с голью кабацкой», — горестно размышляет ее покинутый отец. В его лице Пушкин дал неумирающее воплощение серенькой массы неприметных «мучеников четырнадцатого класса», медленно чахнущих в своих поношенных правительственных вицмундирах среди удручающего произвола дворянской империи. Почти незамеченный критикой тридцатых годов «Станционный смотритель» оказался предвестием целого литературного течения эпохи Белинского, как бы одним из творческих манифестов натуральной школы, возвестившим невиданный рост социально-психологического реализма в классическом русском романе.

2

Отрезанное санитарными кордонами от столиц и губернских городов, Болдино жило слухами и скудными газетными сообщениями. В начале октября Пушкин узнал, что холера дошла до Москвы, а в конце месяца он получил из «зачумленного города» письмо от Гончаровой. Попытки прорваться сквозь заставы и карантины, чтоб разделить с невестой тревоги грозного времени, не удаются поэту, и он вынужден вернуться с размытой дороги «в свою берлогу» и томиться там безвыходностью и неизвестностью.
Но творческая работа продолжалась. Пушкин разрабатывает в Болдине новый драматургический вид, в котором вольные просторы романтического театра сменяются предельной концентрацией действия. Такой жанр коротких и напряженных сцен замечательно отвечал давним стремлениям Пушкина найти сжатое выражение для трагедийного изображения человеческих страстей: зависти, скупости, чувственности, дерзания. Теперь раскрывалась новая лаконическая и выразительная форма для выполнения таких замыслов. Пушкин пробует озаглавить свои психологические диалоги: драматические сцены, драматические очерки, драматические изучения, даже «опыт драматических изучений». Традиция установила за ними название маленьких трагедий.
Первая из этих коротких драм, «Скупой рыцарь», была задумана еще в 1824 году в Михайловском. В процессе длительного созревания замысел поэта получил исключительную мощь выражения. В трех сжатых сценах раскрылась целая историческая эпоха. Она дана в напряженной борьбе власти и бесправия, богатства и нищеты, рыцарства и скупости. Сквозь башню, подвал и дворец показана вся феодальная Франция.
Широкой портретной галереей развернут блестящий и жестокосердный мир властвующей аристократии: владетельный герцог в кованой династической цепи, старый хищник с баронским гербом и ржавыми ключами, граф Делорж в дорогих доспехах венецианских оружейников; странствующий рыцарь Ремон, объезжающий родину Дон-Кихота; и, наконец, с наивным обликом сказочной принцессы нежная Клотильда, воспетая в балладах провансальских труверов.
Как в ослепительной вспышке выступает перед нами весь этот праздный и праздничный мир на великокняжеском турнире, где панцирные всадники ломают копья в присутствии своих прекрасных дам, юных пажей и звонкоголосых герольдов. Мы видим их и за пышным столом сеньора, где, сбросив тяжеловесные латы, они празднуют свои подвиги, «в атласе да в бархате», как на картинах Рубенса.
Но есть и другая Франция. Сквозь речи и думы героев мы прозреваем где-то на окраинах этого ослепительного царства долговую тюрьму и больницу всех скорбящих, мрачное гетто и большую дорогу, игорный притон и трущобу ремесленника. Это мир средневековой отверженности, мир низших сословий и общественных париев — обездоленных горожан, вымирающих мастеровых, замученных крепостных. Вот бедная вдова рыдает под проливным дождем у порога бездушного заимодавца, прижимая к груди трех голодных детей; где-то умирает больной кузнец, покинутый старшинами своего цеха; дворовый крестьянин, одновременно дружинник, челядинец и серв, беспрекословно выполняет все прихоти молодого барона, служа ему оруженосцем, кравчим, каштеляном и конюхом.
Контраст этих двух миров порождает третий, притаившийся и грозный, — мир опасного риска и преступных помыслов; здесь промышляет ростовщик, готовый участвовать в убийстве; аптекарь, торгующий ядами; бродяга Тибо, способный на кражу и даже на грабеж. Отсюда в мир благоденствующих вползает «окровавленное злодейство».
А между всеми этими кастами и состояниями рвется к жизни молодой Альбер, этот «тигренок», дичок, олень, этот «рыцарь бедный». Но не тот, который имел «одно виденье, непостижное уму». Нет, этот до конца изведал «стыд горькой бедности» и сам погрузился в расчеты. Его подлинный девиз, как и у лесного бродяги: «Давай червонцы!» Он озабочен закладами, выкупом, заемными письмами, доходами наследственного лена. Он знает о грозных противоречиях окружающего его строя — сундуках фламандских богачей и галерах алжирских рабов. Мир расколот надвое денежной силой. Уже не благородное искусство палладина направляет на турнирах удары гарцующего всадника, а ярость разоряемого бедняка, теряющего свое последнее достояние. Безденежье разлагает старинную доблесть и воинскую славу. Это конец XV века. Вырождается древнее рыцарство; его храбрым воинам остаются только проломанные шлемы и «дырявые атласные карманы»…
Вот почему верный вассал трех сюзеренов — старый барон Филипп копит в своем подземелье несметные дублоны, дукаты и экю. Его монолог о мрачной и всемогущей власти золота, порождающей страшное неравенство, преступления, разбой, голод и унижения, — одно из высших достижений Пушкина-трагика!

Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потоп — я захлебнулся б
В моих подвалах верных…

«Горсть золота» здесь становится воплощением немилосердной феодальной власти, страшным сплавом преступных вожделений и безысходных мук, «тяжеловесным представителем» поруганной добродетели, растленных муз и порабощенного труда. Это целая философия денег, возвещающая из подземной глубины средневековых подвалов грядущую через пять столетий зловещую мощь капитализма. Трудно назвать в литературе более сильное осуждение государства и права, построенных на власти денег.
Нельзя не согласиться с позднейшим отзывом И. С. Тургенева, что под монологом скупого рыцаря «с гордостью подписался бы Шекспир».
В «Каменном госте» традиционный образ любовного авантюриста приобретает новые черты: не обличение распутника, а раскрытие в нем сильных драматических черт прельщает Пушкина. Его Дон-Жуан — поэт, сочиняющий превосходные романсы Лауре и непринужденно выступающий «импровизатором любовной песни». Он славится своим красноречием («О, Дон-Жуан красноречив, я знаю!») и сразу же увлекает неприступную вдову яркой образностью своих признаний:

…Чтоб камня моего могли коснуться
Вы легкою ногой или одеждой.
Когда сюда, на этот гордый гроб
Пойдете кудри наклонять и плакать…

Интеллектуальный блеск и поэтическая одаренность в нем сочетаются с бесстрашием мысли и дерзкой независимостью поступков. Постигающая его катастрофа не является у Пушкина возмездием за греховность, а только раскрытием трагизма, заложенного в любовной страсти.
Прочитанный некогда на юге биографический эпизод об отравлении Моцарта музыкантом-соперником обращает мысль Пушкина к двойному трагизму судьбы художника: не только борьба с внешними силами, но и гонения в собственном артистическом кругу нередко готовят ему гибель.
Первоначально драма была озаглавлена «Зависть». Композитор Сальери, который, по преданию, на премьере «Дон-Жуана» со свистом «вышел из залы в бешенстве, снедаемый завистью», должен был воплотить этот порок, порождающий столько драм в быту художников. «Завистник, который мог освистать «Дон-Жуана», мог отравить его творца», — записал несколько позднее Пушкин.
Но в самой драме тема зависти отступила перед другими, более глубокими заданиями. Пушкин в лице двух композиторов воплотил два основных творческих типа — импровизатора и труженика, синтез которых являла его поэзия. Моцарт непосредственный и совершенный художник, Сальери — артист-исследователь, создающий образы искусства на основе точного труда. В его лаборатории анализ, наука, чертеж и формула предшествуют «неге творческой мечты». В его стремлении поставить ремесло подножием искусству и проверять полет вдохновений математикой, в сущности, много ценного и верного. Наука о музыке, о стихе, об архитектуре пошла этим путем. Сальери не самодовольная бездарность, это замечательный мыслитель и теоретик, выдающийся философ искусств, неутомимый искатель совершенной красоты, достичь которой ему не дано. Возродить для нового творческого бытия препарированный им «труп музыки» он не в состоянии, и в этом трагедия его личности и судьбы. Не труд его вина, а бескрылый эксперимент. Ему, неполноценному художнику, недоступны черты гениальной натуры Моцарта: праздничная непосредственность вдохновений, солнечность духа, влюбленность в жизнь, доверие к людям. Сальери же, по его собственному признанию, обиду чувствует глубоко и мало любит жизнь. Вот почему он не в состоянии подняться на светлые вершины искусства и может так легко низвергнуться в провалы преступного замысла.
Наряду с темой о двух художественных типах Пушкин ставит и моральную проблему — о «гении и злодействе». В сознании Сальери-отравителя, принесшего своего гениального друга в жертву «вольному искусству», возникает образ Микеланджело, который ставил творчество выше жизни:

А Бонаротти? или это сказка
Тупой, бессмысленной толпы — и не был
Убийцею создатель Ватикана?

Если в плане художественном Пушкин признает «и труд, и вдохновенье» (по его стиху 1822 года), то в плане этическом он всецело на стороне Моцарта с его светлой мудростью: «Гений и злодейство — две вещи несовместные».
«Моцарт и Сальери» — не только «лучшая биография» Моцарта, как охарактеризовал пушкинскую трагедию замечательный русский композитор А. К. Лядов, но и вдохновенная философская поэма «о бессмертии гения, творения которого приносят радость и счастье человечеству»[14].
Проблеме смерти посвящен «Пир во время чумы», отчасти навеянный последними впечатлениями Пушкина.
Всеобщая тревога перед «индийской заразой», холерные карантины, бегство Макарьевской ярмарки, бросившей свои барыши перед призраком грозного мора, — все эти события сообщили особый личный тон первоначальным вариациям на тему вильсоновской трагедии о чумном городе. Преодоление страха смерти безмерной любовью девушки Мери и вызывающим бесстрашием юноши Вальсингама, запечатленное в бессмертных строфах элегического романса и мощного гимна, придает «Пиру во время чумы» значение одного из величайших созданий Пушкина.

Таковы эти философские диалоги, ставшие глубокими человеческими драмами.
Почти во всех звучит мотив освобожденной мысли. Дерзостный Дон-Жуан в духе нового атеистического бунта глумится над «священной» неприкосновенностью загробного мира. Эта тема с исключительной мощью развернута в гениальной песне председателя чумного пира, преодолевающего силой своей богоборческой мысли страх смерти и ужас перед повальной гибелью. Так, расставаясь с молодостью и вольной жизнью, поэт неизгладимыми по яркости и силе чертами запечатлел свои раздумья о творчестве, любви и смерти в этих диалогических очерках, опытах, маленьких драмах, представляющих собой, по существу, глубочайшие философские трагедии.

3

Несмотря на трудное время, хлопоты и тревоги, Пушкин не теряет своей обычной бодрости, мужественного оптимизма и неизменно свойственного ему спасительного юмора. В оцепленной холерными карантинами унылой деревне созданы такие блестящие и радостные строфы, как «Паж или пятнадцатый год», «Я здесь, Инезилья…», «Пью за здравие Мери…».
Здесь же Пушкин пишет октавами одну из своих лучших комических повестей, «Домик в Коломне», где забавный эпизод сочетается с живой журнальной полемикой и единственным пушкинским «трактатом о стихе». Русская литература еще не знала такой остроумной стихотворной «поэтики», где специальные вопросы метрической формы (упадок четырехстопного ямба, ломка классического александрийского стиха, сложная структура октавы) получали бы такое живое и подчас забавное разрешение. Сам фривольный эпизод напоминал шуточные поэмы XVIII века, но манера повествования обличала особую зоркость художника к бытовым деталям убогих столичных окраин, хорошо знакомых поэту по годам его молодости. Это сообщало лукавой повести ноты глубокого лиризма, особенно в октавах о «гордой графине», скрывавшей под маской блистательного тщеславия тяжелые унижения и страдания своей личной жизни. Это один из превосходнейших психологических портретов Пушкина.
Его стиховое искусство достигает к этому времени высшей зрелости. Недаром в своем «Домике в Коломне» он роняет афоризм:

Блажен, кто крепко словом правит.

Лучшие знатоки поэзии не переставали отмечать высокие познания Пушкина в теории стиха. «Он знал очень хорошо технику стихосложения», — писал Катенин. «Вообще он правильнее Байрона и тщательнее и отчетливее в форме», — свидетельствует Мицкевич. Углубленность разработки и богатство стихотворной формы сказываются в различных жанрах и размерах, которыми пользуется Пушкин в 1830 году; он проявляет теперь повышенный интерес к сложной и разнообразной строфике:

Как весело стихи свои вести
Под цифрами, в порядке, строй за строем, —

отмечает сам он преимущества четкого строфического построения поэмы перед сплошным потоком четырехстопного ямба. Помимо октав и дантовских терцин, его пленяют теперь вольные сонеты, античные гекзаметры и белые стихи драматических сцен. Во всем этом чувствуется поэт-мастер в полном развитии своих сил, гнущий по своему произволу непокорный материал слова и легко овладевающий труднейшими задачами своего высокого ремесла, чтоб разрешить их с неподражаемой виртуозностью, глубиной и свободой.



Еще в середине июля Пушкин получил анонимное стихотворное приветствие, в котором неизвестный автор выражал уверенность, что личное счастье станет для поэта «источником новых откровений». Автором этого послания был скромный и выдающийся ученый А. И. Гульянов, с которым поэт встречался в салоне Волконской; Чаадаев в одном из своих писем к Пушкину сообщал, что этот египтолог своими трудами «потряс пирамиды на их основах» (он выступал с критикой учения знаменитого египтолога Шамполиона о иероглифах и трудился над большими исследованиями о происхождении языков и общей грамматики). Это был один из незаметных в биографии Пушкина искренних и горячих его друзей.
Поэт решил ответить на дошедшее до него «ласковое пенье». Написанный в Болдине 26 сентября знаменитый «Ответ анониму» представляет собою наиболее полное выражение пушкинской мысли о личной судьбе писателя в современном обществе:

Холодная толпа взирает на поэта,
Как на заезжего фигляра: если он
Глубоко выразит сердечный, тяжкий стон,
И выстраданный стих, пронзительно-унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой, —
Она в ладони бьет… Но счастие поэта
Меж ими не найдет сердечного привета,
Когда боязненно безмолвствует оно…

В Болдине Пушкин работал над пленившим его трудным жанром — надписями в древнем роде, которые сам назвал «анфологическими эпиграммами». Но античная традиция этих коротких, пластических и мудрых записей («Рифма», «Труд», «Царскосельская статуя») заполняется живым и непосредственным, подчас и национальным материалом.
Лаконичная форма таких созерцаний и размышлений послужила Пушкину и для увековечения великого зачинателя поэзии и науки на Руси. Это как бы скульптурный барельеф или выгравированная надпись к портрету Ломоносова. В «Отроке» Пушкин запечатлел свое преклонение перед величайшим представителем русского просвещения, подлинным организатором отечественной культуры. Это был, по мысли Пушкина, всеобъемлющий ум: «историк, ритор, механик, химик, минеролог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник». Самобытный, сподвижник просвещения, «он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Пушкин ценит в гениальном самородке могучего выразителя всенародной одаренности:

Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;
Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь подвижник Петру[15].

Так же назвал Пушкин Ломоносова и в одной из своих статей: «великим сподвижником великого Петра». Явственно звучит мысль о призвании поэта служить своим творчеством народу и государству, пример чего и явил в своей многогранной деятельности «сын холмогорского рыбака».
В Болдине, как на юге и в Михайловском, Пушкин остается поэтом-этнографом: к песням о Разине, к свадебным и похоронным мотивам Псковского края он присоединяет напевные сказания средневолжского бассейна. В Казаринских кустах, на «Поганом конце» Болдина, на Кривулице своего опального сельца, в чащах Лучинника и Осинника он неизменно прислушивается к народному говору, запоминает своеобразные местные приветствия, отмечает особенности горюхинского языка, «исполненного сокращениями и усечениями», записывает крестьянские стихи, изучает кистеневский фольклор, идущий, по его определению, от солдат-писателей и боярских слуг. По-новому звучат для него болдинские песни, столь отличные от псковского творчества: «Приведи-ка, матушка, татарина со скрыпкою, мордвина с волынкою». В песнях упоминались и болдинский плот, и ковыль-трава, белеющая в степях Лукояновского уезда, и бурлаки, уплывающие «вниз по Волге по реке». С грустью, свойственной русской песне, здесь запечатлелись безотрадные черты трудового и домашнего быта крепостных.

Пока Пушкин находился в Болдине, в Петербурге происходили события, готовившие ему новые горести. В «Литературной газете» от 28 октября 1830 года Дельвиг поместил заметку, в которой выражалось сочувствие героям Июльской революции и приветствие освобожденной от Бурбонов Франции: это было четверостишье Казимира де-ла-Виня на памятник жертвам Последнего переворота.
Уже через два дня Бенкендорф потребовал сведений «для доклада государю императору, кто именно прислал сии стихи к напечатанию». Дельвиг отвечал, что текст доставлен ему «от неизвестного, как произведение поэзии, имеющее достоинство новости», и что заметка была разрешена к напечатанию цензурой.
Ответ этот взорвал Бенкендорфа. После грубого объяснения с главным редактором «Литературной газеты» он отдал распоряжение о ее закрытии.
Вмешательство влиятельных друзей спасло положение. К Дельвигу явился чиновник III отделения с извещением, что его издание будет продолжаться, но только под редакцией другого лица — Ореста Сомова.
Все это мало успокоило автора «Идиллий» и романсов. Всегда болезненный, он серьезно расхворался, «впал в апатию» и 14 января 1831 года скончался.
«Он был лучший из нас», — писал глубоко огорченный Пушкин 21 января Хитрово. Он предлагает Плетневу и Баратынскому написать совместно с ним биографию покойного поэта и неоднократно вспоминает в стихах своего «милого Дельвига», «доброго Дельвига», друга и советника художников.

4

Из своего болдинского плена Пушкин выбрался в самом конце ноября. По пути ему пришлось еще пробыть четыре дня в Плотавском карантине, где он написал «Мою родословную». Еще в деревне в ответ на булгаринские инсинуации (о «мещанине во дворянстве», о негре, купленном за бутылку рома) Пушкин написал заметку, в которой возмущался «иностранцем», дерзающим «пакостить около гробов наших праотцев».
Но беглая заметка не давала простора для ответа. Пушкин обращается к другому жанру, более свободному, но такому же острому и разящему. Его привлекает сатирическая песенка, задорная, вызывающая, стремительно развертывающая свою тему в нескольких куплетах с бойким ударным припевом.
В таких полемических строфах он дает обзор прихотливых судеб российского дворянства. В нескольких куплетах «Моей родословной» Пушкин изображает два слоя русской аристократии: культурное, но обедневшее потомство «бояр старинных» и всемогущую знать, происходящую от случайных фаворитов императорского периода. Поэт отмечает преимущество своей древней фамилии, служившей русскому государству вместе с Александром Невским и Мининым, перед всеми выскочками последнего столетия, оттеснившими Пушкиных от политической активности и государственного влияния:

Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин…

Эта борьба двух течений в дворянстве новой эпохи, выдвинувшей умелых карьеристов на первые правительственные посты и обратившей в ничтожество исторических носителей государственной культуры, выражена в «Моей родословной» с исключительной силой обличения. Пушкин, приняв вызов «Северной пчелы», исходит из мольеровской формулы «мещанин во дворянстве», но в легких стансах иронической песни мощно очерчивает трагические годины России с ее «бранными непогодами» и массовыми казнями. Поразительны по своей предельной сжатости и могучей экспрессии исторические характеристики вроде: «Гнев венчанный — Иван четвертый…» Журнальную полемику о русских дворянских родах Пушкин впервые облекает в острые строфы, приобретающие под его пером энергию и законченность актов исторической драмы.
5 декабря Пушкин возвращается, наконец, в Москву. Строгий художник мог гордиться беспримерной творческой жатвой, собранной им в осеннем Болдине. Но особенно радовало поэта окончание его долголетнего поэтического труда. В сообщении Плетневу из Москвы от 9 декабря 1830 года о написанном в деревне — на первом месте любимый роман: «Вот что я привез сюда: две последние главы Онегина (8-ю и 9-ю) совсем готовые в печать».

VII РОМАН В СТИХАХ

1

25 сентября 1830 года был закончен в Болдине «Евгений Онегин», начатый в Кишиневе весною 1823 года. Пушкин определял первоначальный замысел своего романа, как «сатирическое описание петербургской жизни молодого русского в конце 1819 года».
Датировка не была случайной. Именно этот год с особенной силой вскрыл противоречия общественных течений и правительственной реакции в России и на Западе. Недаром политический союз передовых деятелей, намеченный Николаем Тургеневым и Федором Глинкой, должен был именоваться «Обществом 19-го года XIX века». Это было время похода на университеты, ревизии Магницкого в Казани, убийства царского агента Коцебу студентом Зандом, возникновения филиала Союза благоденствия — «Зеленой лампы».
В 1819 году Николай Тургенев подает Александру I записку о крепостном состоянии с предложением решительного ограничения помещичьих прав. Это год написания Пушкиным «Деревни» и эпиграммы «Холоп венчанного солдата», год его знакомства с Рылеевым. Именно в этом году вспыхнуло настоящим пожаром чугуевское восстание военных поселенцев.
«В конце 1819 года, — рассказывает Николай Тургенев, — ко мне зашел князь Сергей Трубецкой и без всяких вступлений заявил, что, зная мои взгляды, он считает своим долгом предложить мне вступить в тайное общество, программу которого тут же вручил мне. Это был устав Союза благоденствия. Такое же предложение он сделал, по его словам, одному поэту из моих друзей (В. А. Жуковскому)». Поэт-балладник отказался вступить в общество, Николай Тургенев согласился.
«Стон народа раздается от Петербурга до Камчатки, — записал он в своем дневнике 31 декабря 1819 года. — Итак, с мыслью о тебе, о Россия, мое любезное и несчастное отечество! провожаю я старый и встречаю новый год».
Так расценивало молодое поколение сложившуюся политическую обстановку. 1819 год, когда явно окрепли тайные организации и протестующие голоса стали отчетливее раздаваться в подавленном обществе и даже в подцензурной печати, был как бы предвестием надвигающихся бурь. Это было время подготовки событий 1820 года: испанской и неаполитанской революций, убийства герцога Беррийского, восстания Семеновского полка, ссылки Пушкина на юг. Начало действия «Евгения Онегина» относилось к этой эпохе революционных канунов и освободительных предвестий.
Фон этот еле ощущается в первой главе. Но она недаром должна была носить заглавие «Хандра». Поэт сквозь ироническое изображение своего «пресыщенного» героя, в сущности, с глубоким сочувствием вникает в его безотрадные раздумья об окружающем мире. В «Кавказском пленнике» он дал лишь набросок современного юноши с передовыми воззрениями и охладелой душой. Теперь начинает вырисовываться его портрет во весь рост.
Пушкин закончил первую главу «Евгения Онегина» 22 октября 1823 года и на следующий же день начал вторую, которая писалась легко и быстро. Петербургские впечатления сменились воспоминаниями о летних пребываниях в селе Михайловском. Нравы и обитатели соседнего Тригорского сообщили материал для группового портрета Лариных. Центральной фигурой выступал новый тип молодого поколения — энтузиаст политической свободы и творческого слова. Пушкин предполагал назвать эту главу «Поэт». В ней намечалась тема трагической судьбы возвышенного лирика с его «восторженной речью» и «вольнолюбивыми мечтами» в этом пустом и поверхностном обществе.
Третья глава, «Барышня», написанная в 1824 году в Одессе и Михайловском, была посвящена героине романа и ее возникающей сердечной драме. В деревне же в 1825–1826 годах создавались центральные главы «Евгения Онегина» — четвертая, пятая и шестая. Портретные этюды первых глав сменяются драматической борьбой: скептик наносит свои смертельные удары Ленскому и сердцу Татьяны («Деревня», «Именины», «Поединок»).
Седьмая глава «Онегина» (озаглавленная в плане «Москва») вырастала медленно (в 1827–1828 годах). Поэт сосредоточенно работал над углублением своих образов. В онегинской библиотеке над страницами Байрона и Бенжамена Констана Татьяна умственно зреет, приучает себя критически относиться к людям, уверенно разбирается даже в самом сложном современном характере. Чутьем любящего сердца она замечательно понимает драму яркой и одаренной личности, обреченной в условиях окружающего быта на бесплодное прозябание.
Для полного раскрытия сущности этого сложного характера Пушкин решил внести в роман дневник своего героя — «Альбом Онегина», полный отточенных афоризмов и безнадежных вопросов:

Так напряженьем воли твердой
Мы страсть безумную смирим,
Беду снесем душою гордой,
Печаль надеждой усладим.
…Но чем утешить
Тоску, безумную тоску?

В Болдине осенью 1830 года Пушкин дописал восьмую и девятую главы «Евгения Онегина» («Странствие» и «Большой свет»). Скитания Онегина по России с ее чудесными пейзажами, ярмарочной суетой и народными песнями обнаруживают оторванность его от жизни родины, сознание непричастности к общему делу, нравственной изоляции и обидной ненужности. В противовес этому поздняя вспышка его увлечения Татьяной до конца раскрывает в петербургской княгине все ту же пленительную, задумчивую, «прежнюю Таню»; от всех соблазнов блестящего великосветского адюльтера она уходит в личное строгое одиночество, свободное от сделок с совестью и лживой маскировки страстей. Из пестрой сутолоки своего «модного дома» она рвется душой

В деревню, к розам и тюльпанам,
К своим возлюбленным романам,
В прохладу яблонных аллей[16].

Ее влечет в бедное жилище, в старый сад, под листву сельского погоста, где покоится хранительница народных поверий и сказаний — воспитавшая ее крепостная крестьянка.
Такова трагическая развязка романа. Герои, призванные к полноценной жизни и счастью, остались в полном одиночестве. Жизнь с ее дарами обошла их. Белинский прекрасно назвал «Евгения Онегина» «поэмой несбывающихся надежд, не достигающих стремлений…». Последняя строфа романа полна безысходной грусти; в ней Пушкин прозрачно говорит о героях своего жертвенного поколения — о декабристах, об одной из их героических спутниц. Меланхолическое изречение Саади: «Иных уж нет, а те далече» — проникается современной политической трагедией и напоминает о кронверке Петропавловской крепости и нерчинских рудниках.
Но такой безотрадный финал противоречил творческой натуре Пушкина. Он хотел для своего героя жизни, подвига, борьбы. В задуманном эпилоге романа Онегин «должен был или погибнуть на Кавказе или попасть в число декабристов», как сообщал поэт летом 1829 года своему брату Льву Сергеевичу и молодому адъютанту Николая Раевского Юзефовичу. В кругу этих друзей Пушкин по пути в Арзрум впервые увидел представителей своего поколения на войне; роман его мог обогатиться новой главой — кавказской, военной, о чем он и рассказывал участникам похода в их лагерной палатке. Но в 1830 году поэт остановился на втором варианте задуманного финала и стал разрабатывать в Болдине десятую главу, в которой нравоописательный роман переходил в политическую хронику современности. Здесь и собрания вольных петербургских кружков типа «Зеленой лампы», в которых «читал свои ноэли Пушкин», и очерк революционного движения на юге — в Тульчине и Каменке, и глубоко сочувственные упоминания имен казненных декабристов — Пестеля и Сергея Муравьева-Апостола. В начальных строфах давалась памфлетическая характеристика Александра I («властитель слабый и лукавый…»). Все это сообщало десятой главе резкий антиправительственный смысл и вызывало необходимость тщательно скрывать такое «крамольное» произведение. 19 октября в Болдине Пушкин сжег рукопись десятой главы (вероятно, к тому времени еще не оконченной), а для себя сохранил лишь шифрованную запись этой «хроники», впервые разобранную и опубликованную пушкинистом П. О. Морозовым в 1910 году.
Так строился «Евгений Онегин», медленно слагаясь в тот высоко ценимый Пушкиным тип проблемного романа, в котором

отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно…

Новейший герой, переживающий на фоне своей антиреволюционной эпохи безысходную драму, — таково было художественное задание автора и так определился творческий метод «Евгения Онегина».
Какое же истолкование получил в этой широкой картине русского общества 1819–1825 годов современный человек?

2

Для образов романа в литературе о Пушкине указаны многочисленные прототипы. Мы не станем обращаться к ним. Но нельзя пройти мимо указания поэта в письме к Н. Б. Голицыну в Артек от 10 ноября 1836 года: «Как я завидую прекрасному климату вашего Крыма: письмо ваше пробудило во мне столько разнообразных воспоминаний. Это колыбель моего «Онегина»: и вы, конечно, узнали бы некоторых персонажей» (то есть живые прообразы героев романа). Это, очевидно, указание Пушкина на его крымских друзей 1820 года — Раевских, которых бывший военный и поэт Голицын, несомненно, знал лично.
Неизгладимый в творческой памяти поэта след оставила его пятигорская встреча с Александром Раевским (с «Крымом» в пушкинском письме к Голицыну, конечно, неотрывно связан и летний Кавказ 1820 года). Образ бесстрашного отрицателя поразил Пушкина по своей резкой противоположности его собственным поэтическим порывам, влюбленности в жизнь, устремленности в будущее. Холодный рационалист рядом с восторженным мечтателем составлял поразительный психологический контраст, настоятельно требовавший художественного воплощения в просторном плане поэтического романа с его безбрежной далью и безграничной свободой. Влюбленная девушка с мечтой о жертвенной жизни могла бы глубоко оттенить всю безотрадность современного скептицизма с его эффектной внешней позой и неприглядной внутренней опустошенностью. Весной 1823 года Пушкин и заносит в свои тетради первые наброски к такой широкой картине культурной России его времени, раскрытой в ее характернейших молодых представителях — холодном отрицателе, энтузиасте-романтике и героической девушке.
Так слагался первый русский роман о «современном» герое. Из южных поэм, где уже были даны беглые эскизы такого «сына века», выросла обширная эпическая картина, обрисовавшая во весь рост носителя новейшей, утонченной культуры в его глубоком душевном кризисе. Лирическая новелла о разочарованном скептике превратилась в «собранье пестрых глав», развертывая целую галерею психологических портретов на фоне идейного брожения двадцатых годов. Любовный эпизод из жизни пленника или Алеко становился в «Евгении Онегине» большой общественной темой, уводящей от личного переживания героя к мироощущению целой эпохи. Недаром сам Пушкин называл в связи с главными образами своего романа имена таких выдающихся современников, как Чаадаев и Рылеев, и дал почувствовать в добровольной жертве Татьяны отражение героической личности Марии Волконской.
Драматична эволюция главного образа. Из салонного мизантропа и праздного эпикурейца он превращается понемногу в носителя глубокого чувства и протестующей мысли. Безразличный вначале ко всему, кроме чувственных наслаждений и эстетических форм быта, весь погруженный в свой «безнадежный эгоизм», Онегин без сожаления и горести произносит суровый приговор своему нравственному бытию: «Не обновлю души моей…»
Но под пеплом его истлевших страстей Пушкин понемногу раскрывает искры подлинного благородства и живых порывов сердца. Стареющий Онегин, по тонкому замечанию Герцена, «молодеет через любовь». Весьма примечательно, что последнее признание Евгения вызвало восхищение Маяковского, который «два дня» ходил под обаянием четверостишия:

Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…

Одновременно сказывается и отзывчивость героя на бедствия эпохи. Поэт, как известно, решил включить в маршрут странствующего Онегина и военные поселения Аракчеева; но «тут были замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования» (рассказывал со слов Пушкина Катенин). Не может быть сомнения, что эти антиправительственные резкости раздавались от лица самого Онегина (как и в остальных строфах «Путешествия») и что ими определялась новая позиция героя.
Эти живые черты вызвали сочувственное истолкование личности Евгения в передовой русской критике. Белинский признал его «высшей натурой», бессмысленно отвергнутой своей глухой эпохой. Это индивидуалист, страдающий от своего одиночества, «эгоист поневоле»: «в душе его жила поэзия».
По Герцену герой Пушкина — родной брат Чацкого и Печорина. «Онегин — это русский, он возможен только в России; в ней он нужен и его встречают на каждом шагу…» Его умный скептицизм — спасительный выход «из гнетущей нас огромной пустоты».
«Онегин не просто светский фат, — писал Добролюбов, — это человек с большими силами», но с недостаточной волей. И, наконец, по Горькому, Евгений Онегин — «брат Пушкина по духу» и даже «портрет Пушкина».
Психологическому богатству образа соответствует его выдающееся историческое значение, отмечающее важный этап роста русской общественной мысли в переломный и памятный период от взятия Парижа до 14 декабря.

Скептицизму молодого Евгения Пушкин противопоставляет этический пафос своей героини, связанный с эпохой высокого морального подъема русского общества. В свете биографий знаменитых «русских женщин» мы вернее понимаем, почему мечтательная дикарка Пушкина так любила книги, в которых говорилось о девушках с сильным характером, способных на большое чувство и высшую самоотверженность. Татьяна воспитывала себя на этих возвышенных образах, развивая в себе сознание серьезности стоящих перед нею задач и своей ответственности перед жизнью. Не к развлечениям и наслаждениям устремлялись ее девичьи помыслы, а к призванию женщины и нравственному подвигу.
Жизнь для нее — моральная проблема, которую нужно до конца осмыслить и безошибочно решить. В своем чудесном письме эта семнадцатилетняя мечтательница, быть может, наивно, но серьезно и убежденно формулирует свой идеал чистой жизни: «Была бы верная супруга и добродетельная мать…» В первом же своем любовном признании она неосознанно противопоставляет эгоцентризму героя свой непосредственный альтруизм и пишет не только о своих душевных томлениях, но и о тех бедных людях, которые нуждаются в ее помощи. Не зная ничего о тайных союзах спасения и благоденствия, она простодушно отвечает на их филантропические уставы своей смиренной поддержкой обездоленных, своим стремлением к «добродетельной», то есть общеполезной, жизни. Не обращаясь к политической деятельности, она принадлежит к лучшему слою молодого поколения своей эпохи и по внутреннему строю своей души неотрывна от декабристской интеллигенции. В русской литературе это первая девушка с духовными исканиями, встревоженной мыслью и требовательной совестью.
Непоколебимая моральная стойкость Татьяны далеко выходит за грани семейного быта и своеобразно выражает заветную идею жертвенного поколения, пережившего оборону Москвы и рост декабризма. В простом и благородном облике этой русской женщины ощущаются треволнения ее грозовой эпохи и героические черты ее народа. Этическая сила образа так велика, что сохраняет свое воспитательное воздействие даже в наши дни с их невиданными масштабами и легендарной героикой. И едва ли можно сомневаться в том, что как бы ни разрослись задания, стоящие перед новыми поколениями нашей родины, «русская душою» пушкинская Татьяна по высоте своих нравственных запросов и силе волевой решимости навсегда останется в ряду любимых национальных образов.

3

Героиня романа называет поэта Ленского своим братом (гл. VII, строфа XIV). Этот ранний романтик действительно близок девушке-мечтательнице, влюбленной в благородные образы Ричардсона и Руссо. Литературные аналогии здесь ярко освещают характеры. Недаром Ленский цитирует Гамлета, как бы раскрывая этим в своей судьбе трагедию возвышенного юноши, растоптанного жестокой ложью жизни.
Пушкин с глубокой любовью воссоздавал черты современного поэта, столь чуждого аракчеевской деспотии. Лирический портрет вырастал в тип эпохи. Этот пленительный элегик много и мучительно думает о смысле жизни, о целях человеческого существования. Пушкин неоднократно отмечает живую, жадно ищущую, порывистую, творческую мысль своего поэта: «волненье бурных дум», «благородное стремление и чувств, и мыслей молодых, высоких, нежных, удалых…». Ленский весь в движении, в росте, в исканиях и замыслах.
Из пушкинской характеристики отчетливо выступают три стиля Ленского. Это прежде всего романтическая элегия, заунывная и жалостная («он пел разлуку и печаль…»). Тема грусти и гибели разрабатывалась им в особой словесной манере «темно и вяло», как это требовала поэтика жанра.
Но чувство жизни и непосредственность переживания просветляли его стиль и сообщали чистоту и прозрачность его образам, что так соответствовало его высокой этической настороженности: «И песнь его была ясна как мысли девы простодушной…» Избегая распаленной эротики, он стремился выразить глубину подлинного чувства, безраздельно овладевшего сердцем.
И, наконец, в Ленском вызревал поэт-трибун, социальный лирик, представитель гражданской поэзии. Это был третий, самый зрелый, стиль его. В своем творчестве он не уходил от жизни и современности, от их зол и страданий: «Но чаще гневною сатирой одушевлялся стих его». Этот «ювеналовский» стиль ставит Ленского в прямую связь с обличительной поэзией современных бунтарей. В черновиках романа отмечался не только философский и артистический склад мысли, но и «политический ум» поэта. «Вольнолюбивые мечты», «благо мира», ненависть к «модному свету», темперамент оратора и мятежника, наконец образ праведника в цепях и гибель «смертью смелых» — все это рисует уже не лирического мечтателя, но поэта-гражданина, бурно вырастающего из певца унылых воздыханий в общественного деятеля и революционного борца. Пушкину дорог «строгий Ленский», возвышенный и гордый поэт, цвет декабристского поколения. Это «юноша, готовый высокий подвиг совершить» (по черновому варианту). Основная тема его мировоззрения звучит как историческая справедливость и освобождение человечества. «Он верил», — сообщает поэт, —

Что есть избранные судьбами,
Людей священные друзья,
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит.

Эти избранники — вожди человечества, борцы за всеобщее счастье, за грядущий золотой век. Смысл выражения «друзья людей» раскрывается нам по аналогии с «Деревней» Пушкина, где уже выступает «друг человечества», термин, связанный с лексикой французской революции («друг народа»). Это та поэзия социального гуманизма, которую зачинал в России Радищев и которую поднял на такую недосягаемую высоту его гениальный продолжатель.
Ленский, как видим, прошел не только через мечтательный романтизм германского типа, умозрительный и пассивный, он достиг и активного передового романтизма, которому сочувствовал сам Пушкин и который Гюго так убедительно и смело сравнивал с политической свободой. Недаром Мицкевич писал: «Ленский — тоже Пушкин в одну из эпох жизни его».
В лирическом некрологе Владимира Ленского имеется и горько ироническая строфа о возможном разложении такой поэтической натуры в процессе жизни с ее пошлостью и прозой. Белинский придавал большое значение этому отрывку и считал обрисованную в нем будничную участь многих «пылких» романтиков наиболее реальной в условиях русской жизни той поры.
По-иному истолковал гипотезу Пушкина о Ленском-обывателе Герцен: нет, «обыкновенный удел» не мог ожидать этот чистый и возвышенный дар! Ленский — это «жертва русской жизни», это «острое страдание», одна из тех «чистых натур, которые не могут акклиматизироваться в развращенной и безумной среде». Пушкин был так потрясен безвременной гибелью этой «искупительной жертвы» своего поколения, что поспешил утешить читателя, «изображая ту пошлую жизнь», которая ожидала бы молодого романтика.
Подлинное творческое истолкование Ленского дал в своей музыкальной интерпретации Чайковский. Истинные поэты сгорают, а не разлагаются.
Вот почему не к Шевыреву и Погодину ведет нить духовной преемственности от Владимира Ленского: он близок к судьбе великих и обреченных русских поэтов своей эпохи: Пушкина, Грибоедова, Лермонтова, Рылеева, с которым сравнил его сам автор. В русской поэзии именно он остается носителем «пламенной смерти» (по слову Гёте). В образе Ленского Пушкин создал бессмертный по красоте и трагизму образ сраженного поэта.

4

Таковы три центральные фигуры пушкинского романа, быть может, самые обаятельные во всей русской литературе прошлого столетия.
Углубленные психологические портреты современников приобретали в этом «собрании пестрых глав» особый поэтический колорит. Продолжая южные поэмы на широком общественном фоне, «Евгений Онегин» длил их задушевный тон признаний и жалоб, личного монолога или сердечной исповеди. Вот почему этот роман нового типа с его широким охватом эпохи строился в основном на испытании героев через любовь. Евгений, Татьяна и Ленский даны в их высшем душевном опыте. Три глубоких признания звучат в романе: письмо Татьяны, предсмертная элегия Ленского и письмо Онегина, познавшего, наконец, могучее чувство и великую скорбь. Именно эти три любовные жалобы сообщают свою взволнованную тональность образам главных героев и всей поэме их жизненных судеб.
Белинский первый отметил широту охвата русской жизни в «Евгении Онегине», где наряду с центральными фигурами изображена и крепостная масса. У гениальных поэтов, пишет критик, крестьянские типы выходят благороднее господ и вельмож: старая Филипьевна, «при своей простоте и ограниченности приводит нас в умиление», «и вместе с Татьяною мы вздыхаем над могилою ее бедной няни». Этот глубоко народный образ как бы приоткрывает нам ту великую трудовую Россию, которая выносит на своих многострадальных плечах изощренную культуру высших классов.
В унисон с этими признаниями здесь звучит и поэтическая автобиография Пушкина, развернутая от «садов лицея» до николаевского Петербурга. Это как бы фрагментарные мемуары поэта: обращения к друзьям, воспоминания о сердечных увлечениях, впечатления от искусства, влюбленность в родные пейзажи. В романе как бы раскрывается «искренний журнал» автора, как он сам назвал интимный альбом своего героя. Эти листки признаний и раздумий сберегли и сохранили в новой, своеобразной форме утраченный рассказ поэта о его скитаниях и встречах с выдающимися современниками. Погибший в пламени Михайловского камина дневник Пушкина словно ожил в «Евгении Онегине», столь же тесно связанный с исторической современностью, как и сожженные южные тетради.
Такими воспоминаниями и «горестными заметами» Пушкин утверждал в «Евгении Онегине» свой особый стиль лирического реализма, сочетая правдивость изображения с элегичностью его трактовки и верность контуров с их изяществом и поэтичностью. Словно стихотворение Пушкина стало романом, сохраняя всю свою волнующую напевность, глубину чувств и неотразимую правдивость тона.
Так отпечатлелась на полотне Пушкина рабовладельческая и рабская страна — город и деревня, общество и народ. Сосредоточив основное действие романа в обеих столицах и в усадьбах среднерусской полосы, Пушкин понемногу раздвинул свое повествование до отдаленных областей своей родины. Перед нами как бы карта России от Невы до Арагвы и от Петербурга до Бахчисарая. Над этим обширным пространством родной земли высятся профили городов и выступает в своих великолепных сооружениях и ансамблях русская архитектура — набережная Невы и Петровский замок, лицейские парки и львы на воротах московских проездов, балконы и башни Белокаменной — «дворцы, сады, монастыри…».



А вокруг безбрежная страна с ее лугами, рощами, холмами и нивами. Пейзажная живопись только начинала развиваться в России, когда Пушкин в «Евгении Онегине» дал целую серию превосходных видов природы, охотно развертывая действие романа под открытым небом. Знаменитые зимние картины («На стеклах легкие узоры, Деревья в зимнем серебре») или этюды ранней осени («Природа трепетна, бледна, Как жертва пышно убрана…») чередуются с разнообразными зарисовками, воссоздающими со всей отчетливостью возвышенности Тригорского, узкую ленту Сороти, зеркальные озера Псковской области и надгробную плиту у ручья в тени двух сосен, отбрасывающих свою сквозную тень на имя убитого поэта. Это особый одушевленный ландшафт Пушкина, неразрывно связанный с тревогами его любимых героев. Кусты сирени и аллея к озеру в окрестностях Михайловского навсегда увековечены сердечным волнением влюбленной Тани.
Но более всего привлекает Пушкина духовная жизнь его родины. Он вспоминает поэтов, с которыми встречался на жизненном пути, — драматургов, пленявших его в юные годы, — знаменитых артисток драмы и балета. Художественная культура страны так же дорога поэту, как и чарующая красота ее бескрайных просторов.
В «Евгении Онегине» сказался глубокий интерес Пушкина к передовому общественному движению его времени. К концу романа автор хотел полностью раскрыть политический подъем лучших представителей своего поколения в их стремлении преодолеть «аракчеевщину» высшими началами разумного и свободного строя. Следы этого замысла ощущаются и во всем романе — декабристском по своему основному идейному звучанию.

Жанр пушкинского романа в стихах отличался сложностью и новизной. Он слагался постепенно, исходя из малых видов, но в процессе работы открывая русской литературе дальние пути и глубокие формы. В 1828 году Пушкина прельщает новый род шутливой поэмы, то есть легкой и забавной повести, столь ценимой им с ранних лет. В наброске предисловия к первой главе «Евгения Онегина» он сообщает, что его фрагмент «напоминает «Беппо», шуточное произведение мрачного Байрона».
Но по своему содержанию воссозданный Пушкиным быт петербургского юноши нисколько не напоминает венецианский фривольный анекдот, рассказанный Байроном. Только установленный здесь английским поэтом новый тон юмористического разговора и обрисованный им новый тип беспечного героя отвечают в основном повествовательной манере, отметившей и первую главу «Онегина». Сам Байрон писал, что в его игривой повести есть «политика и драма», то есть современная действительность, сатирически разоблаченная. Это был важный шаг знаменитого романтика к реалистическому методу. Ему соответствовал и новый общественный тип, впервые обрисованный теперь автором «Корсара». От своих демонических героев он переходит здесь к зарисовке фата и мота, блестящего «денди» (как называет своего графа поэт в LX строфе «Беппо»). Это один из представителей современного общества: театрал, танцор, острослов, галломан, женский угодник и «модный франт» — таков новый герой, разработанный тем сатирическим методом, который Пушкин и приветствовал в «мрачном Байроне». Это была, по выражению творца «Онегина», «сатира и цинизм», — другими словами реализм, по термину, в то время еще неизвестному.
Новый стиль мировой поэзии всегда зорко учитывался Пушкиным. Но в его разработке поэт шел своим путем. Так неожиданный тон «шутливого» Байрона превратился под его пером в живую и острую хронику русской современности, исполненную «холодных наблюдений» и скрытой печали.
Но шутливая венецианская поэма была подготовкой к «Дон-Жуану», произведению «безгранично гениальному», по выражению Гёте. Байрон выковал в нем новый могучий жанр — роман в стихах, неисчерпаемый по своим возможностям, богатству тематики, разнообразию мотивов, стиховых интонаций и разговорных стилей. Пушкин с обычной зоркостью высоко расценивает этот новаторский вид эпопеи и смело приступает к его разработке: намеченное и начатое весною 1823 года произведение «не роман, а роман в стихах, — дьявольская разница. Вроде Дон-Жуана», — сообщает он вскоре Вяземскому.
Это определение поэта было принято и передовой критикой. «Форма романов вроде «Онегина», — писал Белинский, — создана Байроном». Пушкин не имел возможности явить в тогдашнем русском романе тот беспощадный суд над историей и современностью, который так полновластно вершил творец «Дон-Жуана» и «Беппо». Его гордому мятежу не могло быть места в поэме «о России для России». Но манера рассказа, смесь прозаических и поэтических элементов, отступления и присутствие автора в своем творении — «все это есть дело Байрона».
Всеобъемлющему характеру «Евгения Онегина» чрезвычайно способствовала тонкая и мудрая стиховая система поэмы. Замкнутые и расчисленные строфы, полные внутренней динамики и предельно завершенные, вбирающие жизнь во всех контрастах и выражающие ее с абсолютной точностью и гармонией, — такой совершенный инструмент поэтического слова придал роману цельность неразрывного цикла небольших внутренне связанных и строго оформленных стихотворений. Органическая связь этой законченной формы с образами и фабулой «Евгения Онегина» создала художественное целое исключительной монолитности и законченности.
Так, «шуточное описание нравов» выросло в широкую картину целого общества на поворотном этапе его развития. От сатиры на современного скептика, на дворянскую Москву и великосветский Петербург Пушкин шел в своем романе к внутренней драме героя и эпохи.
Вот почему роман тревожных исторических отзвуков и глубоких лирических признаний вошел в русскую жизнь и оказал неотразимое влияние на последующую литературу. «Евгений Онегин» дал верный творческий метод будущим изобразителям культурной России в ее характерных идеологических представителях. «Герой нашего времени» и «Рудин», «Обломов» и «Анна Каренина» продолжают в новых условиях проблематику Евгения и Татьяны. Запечатленные бессмертными пушкинскими ямбами, эти первые образы героя с богатым интеллектом и девушки с героической душою вызвали к жизни целую плеяду знаменитых типов великого русского романа, завоевавшего мир.

VIII ПОЭТ-МАСТЕР

1

К этому времени окончательно сложился в уверенную систему рабочий метод поэта. В творческой лаборатории Пушкина все отличалось крайнею простотою средств и предельной энергией действия. Он любил ясно видеть свою «натуру» и собирать на месте впечатления для своих зарисовок. Вот почему он так широко ввел «дорогу» в свою поэтику. Его южные поэмы писались на Кавказе, в Крыму, Бессарабии; «Борис Годунов» — среди древних памятников Псковщины; главы «Евгения Онегина» — в столицах, деревне, Одессе; «История села Горюхина» — в Болдине; «Медный всадник» — в Петербурге; «Капитанская дочка» — в результате объезда автором Поволжья и оренбургских степей.
В основу творческой работы ложились пристальные изучения этнографии, народной поэзии, пейзажа и быта, исторических и литературных памятников, живых преданий и устных свидетельств. Национальные песни юга, бунтарский и бытовой фольклор, летописи и военные реляции — все это щедро служило воображению и художественному слову. В тридцатые годы этот обширный материал дополнялся рукописным наследием прошлого — подлинными государственными актами, следственными протоколами, перепиской знаменитых деятелей, записями старинных канцелярий — особой немой и немолчной жизнью запыленных архивов, стерегущих тайны и трагедии прошлого. Сам Пушкин указывал в тридцатых годах на этот новый документальный принцип создания романического образа:

Вот почему, архивы роя,
Я разбирал в досужий час
Всю родословную героя,
О ком затеял свой рассказ.

Именно так, на фоне недавнего прошлого, запечатленного в плотных пачках официальных записей, создавались характеры Гринева, Швабрина, капитана Миронова и самого Пугачева.
От показаний жизни и свидетельств источников Пушкин обращался к составлению планов своего будущего создания. Он любил их краткими, четкими, динамичными. Обычно в немногих терминах намечается линия действия, ход событий, движение фабулы. Устанавливаются лишь главнейшие вехи рассказа, но с предельной выразительностью. Несколько слов почти алгебраически выражают сложную драму в ее полном развитии и завершении. Десятком резких черт спланирован весь «Кавказский пленник»: «Аул. Пленник. Любовь. Бештау. Черкесы. Пиры. Песни. Воспоминания. Тайна. Набег. Ночь. Побег». Так же лаконична программа второй южной поэмы: «Гарем. Мария. Гирей и Зарема. Монах. Зарема и Мария. Ревность. Смерть Марии и Заремы. Бахчисарайский фонтан». Таковы же планы «Цыган», «Гавриилиады», «Дубровского», «Капитанской дочки». Дается как бы кривая сюжетного развития в ее основных и главных изломах. В сжатой формуле концентрируется целый мир страстей, преступлений, подвигов, страданий и смерти. Трудно представить себе больший лаконизм при высшем трагизме. Недаром Пушкин выразил свое размышление об этой подготовительной стадии творческого труда в знаменитой записи: «единый план Ада есть уже плод высокого гения».
Создание величайшего поэта средневековья не случайно названо Пушкиным. Он горячо любил и превосходно знал всю мировую поэзию. Он высоко ценил «Скорби» Овидия, хроники Шекспира, эпиграммы Вольтера, поэмы Байрона. Он дал свои вариации на «Божественную комедию» и «Фауста». Он создал бессмертное двустишье об «Илиаде». Великие поэмы, эпос и драмы всех времен и народов находились в его мастерской, как слепки с античных статуй в студии художника. Поэтическое наследие веков и наций было по праву принято гениальным русским поэтом. Признавая великое значение классических образцов, он стремился достигнуть в своем искусстве их испытанного веками совершенства. И в процессе упорного труда, окрыленный своими светлыми вдохновениями, он достигал этой цели и нередко легко и радостно поднимался над ней на новую высоту.
«Есть высшая смелость. Смелость изобретения, создания, где план обширный объемлется творческой мыслью», — писал Пушкин в 1827 году; таковы, по его мнению, величественные шедевры мировой поэзии. И в этом именно сказался основной конструктивный закон поэм, трагедий, романов Пушкина. Высшему подъему его творческой мысли всегда соответствовали просторы плана и смелость замысла.
Но это не давалось даром. Кабинет писателя был превращен в библиотеку. Собрание книг на шести языках по литературе, филологии, истории и государствоведению служило поэту в его творческой работе. Пушкин в своем стремлении к законченности и гармонии не знал предельной черты. Его рукописи, испещренные бесчисленными дополнениями и вариантами, представляющие подчас сплошную сетку перечеркнутых строк, непререкаемо свидетельствуют о беспримерной воле поэта-мастера воплотить представший ему образ во всей его силе, чистоте и стройности.
Начальный автограф поэмы о Тазите представляет собой ряд зачеркнутых стихов, от которых сохранилось лишь несколько слов. Их сменяют первые наброски, написанные необычным для пушкинских поэм размером — хореем («Не для тайного совета, не для битвы до рассвета, не для встречи кунака…»). Эти черновики приобретают понемногу энергию и краски, видоизменяются в своей оркестровке и выливаются, наконец, в превосходную, подлинно пушкинскую строфу, полную движения и драматизма:

Не для бесед и ликований,
Не для кровавых совещаний,
Не для расспросов кунака,
Не для разбойничьей потехи
Так рано съехались адехи
На двор Гасуба старика.

Сразу достигнут тот глубокий внутренний ход ритмической волны, который своим нарастающим подъемом и внезапным падением как бы отражает всю настороженность и опасность этого смертельно напряженного быта горцев («В нежданной встрече сын Гасуба рукой завистника убит…»). Первая же стиховая фраза «Тазита» уже возвещает своей интонацией ведущую трагическую тему всей поэмы.
Но такие победы требовали всего человека и захватывали всю жизнь. Сам Пушкин свидетельствовал в 1825 году, что поэзия — это исключительная страсть, поглощающая без остатка все наблюдения, все усилия и все впечатления человека. С обычной сдержанностью и стоицизмом он не произнес ни одной жалобы на тяжелые испытания, боль и муки, выпадающие на долю поэта. Но его младший современник, Некрасов, сохранил волнующее предание о страдальческом возгласе Пушкина над расчеркнутыми цензурой гранками его поэмы: «Это кровь моя проливается…»

2

Так работал Пушкин в тридцатые годы. Он углублялся как лирик и вырастал как мыслитель, историк и ученый. Над разработкой отдельных характеров в творчестве его этой поры заметно преобладают темы социального порядка, мотивы борьбы, политические драмы русского прошлого.
В своей библиотеке он прилежно собирает крупнейших современных историков и социологов. Здесь был представлен автор «Истории завоевания Англии норманнами» Огюстен Тьерри, который, по свидетельству Пушкина, сделал его «ужасным политиком». Это был сторонник эпической истории, возрождавшей ушедшие века художественной трактовкой археологии и хартий. Исторические труды Тьерри представляли значительный интерес и по своему идейному направлению: он был родоначальником идей классовой борьбы в научной истории Франции, отстаивал права угнетенных национальностей и видел моральную задачу историка в возбуждении сострадания к обездоленным и униженным. Долгое время он был личным секретарем и виднейшим сотрудником великого социального мыслителя Франции Сен-Симона.
В библиотеке Пушкина имелись основные труды по сен-симонизму: коллективное исследование «Доктрина Сен-Симона», в которой излагались перспективы социального будущего и освещалась выдающаяся роль поэта в создании новых общественных отношений. Другая книга из библиотеки Пушкина — «Сен-симоновская религия» — была преимущественно посвящена роли художника и значению изящных искусств в жизни новых обществ. В экземпляре этой книги, сохранившейся в пушкинской библиотеке, ряд мест очеркнут карандашом.
Но все эти новейшие методы и жанры европейской историографии не в состоянии отвести Пушкина от особого «литературно-исторического» пути, намеченного им еще в годы молодости. Своей задачей в этой области он ставил монографическую разработку жизни отдельных крупных деятелей. Уже в кишиневские годы его привлекают «люди с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом», представляющие богатый материал для драматического изображения и увлекательного повествования. Его и позже неизменно занимают в истории

тени великанов:
Завоеватель скандинав,
Законодатель Ярослав
С четою грозных Иоаннов.

Только сильные личности с сюжетными биографиями привлекают внимание Пушкина-историка: Степан Разин, Ермолов, Ганнибал, Петр, Пугачев, Суворов. Биографическая хроника должна, по его мысли, развернуть в быстрой и точной композиции фактическую линию жизни героя, одновременно являясь введением к творческому воссозданию его личности в романе или поэме. По свидетельству современника, Пушкин как-то, «коснувшись Петра Великого, говорил, что, кроме дееписания о нем, создаст и художественное в память его произведение». Так подходил он и к личности Пугачева, привлекавшего его еще в начале двадцатых годов. История оставалась лабораторией художника. Путь биографа вел к историческому роману.
В начале тридцатых годов Пушкин написал свою знаменитую строфу:

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

В этой кровной и нерасторжимой связи с родной землей и ее историческими преданиями — высшее достоинство человека, «залог величия его». Мы знаем, что Пушкин не мыслил великой поэзии без великого патриотизма.
Со своим ранним учителем и вдохновителем его юной вольнолюбивости Чаадаевым Пушкин решительно разошелся накануне смерти, отвергнув его скептическое толкование русской истории. И автор «философического письма» признал себя побежденным в этом историческом диспуте. «Было бы непростительной ошибкой, — писал вскоре Чаадаев, — сомневаться хотя бы мгновение в судьбах нации, из недр которой вышли такие организации, как мощная натура Петра Великого, всеобъемлющий разум Ломоносова и чарующий гений Пушкина». Так, в ответ на беззаветную любовь к родине современная Россия уже признавала гениального поэта одним из самых бесспорных проявлений своего исторического величия.

3

Для воплощения своих любимых национальных образов поэт рано выковал верное оружие. Оно никогда не изменяло ему. Уже в ранние годы, уже в лицейских стихотворениях, где еще идет борьба разных художественных стилей, решительно сказывается основной творческий метод Пушкина — реализм, соответствующий философскому принципу его материалистических воззрений. Живой интерес к окружающей общественной среде и зарисовка ее характерных типов, обращение к большим политическим темам эпохи — военным и революционным, глубокое убеждение, что сущность великой поэзии — судьбы родины, и, наконец, предельная конкретность и жизненность поэтического изображения — вот метод и стиль Пушкина, вот его смелое новаторское задание и гигантское творческое осуществление. Порывом своего гения, исполненного стремления к правде, к жизни, к будущему, он утвердил могучий реализм всей последующей русской литературы.
Во имя этого высшего задания он решительно отверг все утонченное, упадочное, надуманное, изощренное, ведущее к обману чувств и лжи искусства. Весьма ценно свидетельство Сергея Львовича Пушкина о литературных беседах с сыном в последние годы его жизни: «Все, что казалось ему изысканным, противоречащим истине и природе, как в наших писателях, так равно и в иностранных, находило в нем критика строгого и неумолимого». Так выработался могучий метод великого художника — его лирический и трагический реализм. Так создавался самый передовой и плодотворный стиль русской и мировой литературы XIX века. В глубокой правдивости своего обновляющего искусства Пушкин явился инициатором мощного художественного движения, которому принадлежало будущее.
Глубоко воспринявший мысль и творчество своего народа, Пушкин выразил с новой силой традиции национального творчества. Многовековая культура страны, воплощенная в «Русской Правде» Ярослава Мудрого и в гениальном «Слове о полку Игореве», в псковских звонницах и в посланиях Ивана Грозного, в Софийском хронографе и в изображениях «убиенного» Димитрия, в петровских верфях и в научных приборах Ломоносова получила свое высшее выражение и как бы обобщалась в творчестве Пушкина. С каким увлечением писал он о «всей неизъяснимой прелести древней летописи»! Из глубочайших истоков национальной мысли поднялась его поэзия, отметив недосягаемую ступень в развитии русского слова и предопределив весь дальнейший ход художественного роста России. В этом смысле Пушкин — сердце национальной культуры. К нему устремлены все ее животворные токи, от него берут начало глубочайшие течения последующего русского искусства. С ним неразрывно связаны Гоголь и Лев Толстой, Глинка и Мусоргский, Репин и Суриков. Пушкин вдохновил Перова на «Суд Пугачева», Мясоедова на «Бегство Григория Отрепьева», Серова на образ Петра.
Для всеобъемлющего отражения в своих созданиях «мнения народного» творец «Бориса Годунова» погружался в крестьянскую массу, вслушивался в ее голоса, вникал в ее сказания, помыслы и заветные устремления. Подлинный фон биографии Пушкина — это не редакции и салоны, это лес и степь, это северная деревня, это михайловские сосны и озера, это гавань и табор, это болдинские рощи и бердская слобода. Хороводы сельца Захарова и гомон святогорских ярмарок, предания вольного казачества на Дону и украинские «думы» в старой Каменке, молдавский фольклор «в степях зеленых Буджака» и удалые россказни черноморских матросов, заунывная «Лучинушка» над зимним трактом и монашеские прибаутки Опочецкого уезда, бурлацкие стоны над Волгой и песни пугачевских ветеранов над Яиком — таковы были глубокие истоки национального своеобразия, неотразимой жизненной правды, протестующей силы и глубокой народности поэзии Пушкина.
Из этих глубин возникали его ослепительные видения московской смуты и петровской «преображенной России», крестьянской войны XVIII века и протекающей «декабристской» или «пушкинской» современности. Из таких образов и событий, говоров и мотивов, из этой живой и волнующей легенды, выступал во всей своей мощи подлинный творец и двигатель истории, подчас еще безмолвствующий и все же уже действующий вершитель судеб родной земли — русский народ во всей его мощи и одаренности. Таков и был подлинный герой исторической эпопеи Пушкина на всем ее протяжении — от его юношеского песнопения об освобождении Киева до его монументального исторического портрета Пугачева, который и завершил своим эпическим образом творческий путь народного певца.

4

Для полного, глубокого и верного выражения больших идей, которыми жила его родина, Пушкин обновил и преобразовал свой богатейший родной язык, не знавший у его предшественников такого сочетания энергии, напевности и мощи. Если уже Карамзин привил литературной речи изящный говор культурного слоя, Батюшков — пластическую образность, а Крылов — всю самобытность просторечья, Пушкин мощным усилием гения синтезировал их опыт и своими общепризнанными и всеми любимыми созданиями утвердил и распространил свой новый, точный, благозвучный, выразительный и подлинно народный слог, сохраняющий в историческом и торжественном жанре древние живописные славянизмы. Великому поэту нужен был весь язык народа, но в новых сочетаниях его основных начал. И он сумел безошибочно открыть законы верных пропорций и живого синтеза разнородных речений — ярмарки, гостиной, редакции и клироса, чтоб из этих крестьянских, интеллигентских, книжных и церковных элементов выплавить несравненный по изобразительной и звуковой силе язык «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Капитанской дочки».
Так просто и в то же время проникновенно и мощно оркестровал стихию родной речи гениальный поэт, чуткий ко всем ее звучаниям и отзывчивый на все ее голоса. «Создать язык — создать море», — писал великий мастер русской прозы Тургенев. Это свыше сил человека. Но организовать драгоценное достояние народного слова, слагавшегося веками, придать ему новое направление, чистейшую тональность, выверенную, то есть повышенную, силу и осмысленную, то есть высшую, красоту — подвиг неизмеримой трудности, осуществимый только для великого национального поэта. Таким мощным организатором русского языка и явился Пушкин, по праву получивший почетнейшее звание создателя родного слова. Как могучий виртуоз, он извлек из живых струн народной речи звуки новые для своих песен и для более глубокого, чистого, верного и мужественного выражения мыслей и чувств всего своего народа. К себе мог применить великий языкотворец стихи из своих «Подражаний Корану»:

Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?

Пушкин не переставал бороться за рост, созревание и новую выразительность родной речи. Он всегда признавал «наш богатый и прекрасный» язык наиболее художественным из всех европейских. Отсюда его безграничная любовь к своему родному слову, как к живому и прекрасному существу, достойному самого благоговейного поклонения и преданности. «Оскорбление русскому языку принимал он за оскорбление, лично ему нанесенное», — свидетельствует его друг Вяземский.
За двадцатилетие своей литературной деятельности Пушкин установил новые законы речевого строя, сохраняющие и ныне свою жизненность и силу. Ленин говорил, что словарь «настоящего русского языка» будет «словарем слов, употребляемых теперь и классиками от Пушкина до Горького». Речь великого поэта бессмертна, и она продолжает жить и звучать в устах его освобожденного народа.
Пересоздание русского языка, осуществленное творческим актом Пушкина, было необычайно обширно и плодотворно. Для мыслителей и ученых он стремился выработать национальный «метафизический язык», то есть научную и философскую прозу; для общественных деятелей — новый публицистический стиль; для поэтов, романистов и драматургов — четкую, благозвучную, бодрую и увлекательную речь, которая и становилась всеобщим говором его народа.
Пушкин обогащал русский язык в эпоху небывалого подъема и оживления национальной освободительной мысли, когда замыслы и планы декабристов ставили неотложные задачи по созданию революционной терминологии и выработки общепонятных формул для выражения новейших политических идей. Борьба поэта за грядущую эру «пленительного счастья» необычайно оплодотворяла его речевое творчество, обновляя интонации его стиха, переосмысливая привычные термины, создавая неожиданные словесные сочетания и вводя новые речения для выражения государственных понятий современности. Прав был, несомненно, Николай Тургенев, глубоко и тонко отметивший, что в пушкинскую эпоху «наш богатый и красивый язык, носивший на себе отпечаток дурного общественного строя, облагораживался идеями истины, свободы и человеческого достоинства».
Свои жизненные впечатления, раздумья и чувства великий мастер слова облек в обновленный русский стих, сочетавший впервые в его творчестве прозрачность и легкость поэтического слова с драматизмом и выразительной силой. Чутко прислушиваясь к новым мелодическим размерам Жуковского и Батюшкова, Пушкин довел напевность и изобразительность своей речи до предельной чистоты и законченности. Недаром он так ценил в стихотворном созвучии «блеск и энергию», так стремился к «гармонической точности». Белинский обронил драгоценное свидетельство о том, каким событием русской жизни оказались впервые зазвучавшие в ней стихи Пушкина: «Я помню это время, счастливое время, когда в глуши уездного городка, в летние дни, из растворенных окон, носились по воздуху эти звуки, подобные шуму волн или журчанью ручья». Под пером Пушкина русский стих достиг небывалой гибкости и силы, получив высшую выразительность и стройность в обширнейшем репертуаре новых лирических жанров и строф. С исключительным разнообразием и высоким мастерством он разрабатывал все роды и виды поэзии. Неутомимый словесный труд не в меньшей степени, чем его творческий гений, сделал Пушкина великим учителем всех последующих поэтов: он оставил им бесчисленные образцы лирических жанров, размеров, строф — сонета, баллады, античных дистихов, гекзаметров, октав, терцин, вольных ямбов, русских народных стихов, александрийских двустиший. Это целая академия поэтического искусства, к которой никогда не перестанут обращаться русские стихотворцы. Сущность поэтики Пушкина с предельной сжатостью выразилась в двух строфах «Евгения Онегина»:

Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум.

Поэзия Пушкина являет пример высшего равновесия этих неизменных начал каждого великого искусства, сочетая мысль и эмоцию художника в совершенной, поистине «волшебной» форме.

5

Каким же был этот труженик-мастер в жизни?
Весною 1827 года поэт и искусствовед Дельвиг, занятый устройством передвижной выставки русских художников для Франции, Англии и Италии, заказал Оресту Кипренскому портрет своего лучшего друга. В мае — июне в Петербурге Пушкин позировал знаменитому художнику. Вдохновенный мастер кисти создал один из шедевров русской портретной живописи. Он дал глубокую и проникновенную характеристику гениального поэта, изобразив его в спокойной и благородной позе, с небрежно накинутым пледом на одно плечо, с ясновидящим и мудрым взглядом, у бронзовой статуэтки музы, играющей на лире. Чистота и возвышенность мысли, озаряющей лицо мыслителя-творца, неподражаемы по воздушности, изяществу и лиризму трактовки. Несмотря на некоторую идеализацию, художник сумел сохранить всю живую подлинность натуры. «Себя, как в зеркале, я вижу, но это зеркало мне льстит», — писал Пушкин в своем посвящении Кипренскому.
Вскоре портрет появился на выставке Академии художеств. «Вот поэт Пушкин, — отмечал в своем дневнике 2 сентября 1827 года А. В. Никитенко. — Видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостает только беспрестанного вздрагивания». Отец поэта считал лучшим изображением Пушкина портрет Кипренского, гравированный Уткиным (слегка снявшим идеализацию). Для последующих поколений наилучшим остается восприятие и истолкование Пушкина замечательным портретистом, увековечившим своей кистью «питомца чистых муз».
По возвращении Пушкина из ссылки его друг Соболевский обратился к лучшему портретисту Москвы Тропинину с просьбой написать поэта не в условной, парадной позе знаменитого деятеля, а частным человеком, в домашнем халате, растрепанным, с заветным перстнем на большом пальце правой руки. Заказ был выполнен в январе — феврале 1827 года, в мастерской живописца на Ленивке. Вскоре «Московский телеграф» признал поразительное сходство портрета с подлинником, «хотя нам кажется, — добавлял Н. А. Полевой, — что художник не мог совершенно схватить быстрого взгляда и живого выражения поэта».
Оба знаменитых портрета изображают Пушкина в расцвете его жизненных и творческих сил, в эпоху между ссылкой и женитьбой, между «Борисом Годуновым» и «Полтавой», в год «Ариона», «Во глубине сибирских руд», «Пока не требует поэта», седьмой главы «Евгения Онегина», «Арапа Петра Великого». Перед нами мужественный и деятельный художник, познавший жизнь и весь охваченный своими замыслами и видениями.
Таким и был Пушкин. Не очень высокого роста, но пропорционально сложенный, он производил впечатление стройного, мускулистого человека, созданного для борьбы и работы. «Этому много способствовала гимнастика, которою он забавлялся иногда с терпеливостью атлета, — сообщает один из его друзей. — Как бы долго и скоро он ни шел, он дышал всегда свободно и ровно. Он дорого ценил счастливую организацию тела и приходил в некоторое негодование, когда замечал в ком-нибудь явное невежество в анатомии». Он любил верховую езду, фехтование, стрельбу в цель, дальние прогулки. Неправильные черты лица его так озарялись воодушевлением разговора или чтением стихов или даже невысказанными раздумьями, что казались подчас прекрасными. Облик его был неправилен, отмечает кишиневский наблюдатель, «но выражение думы до того было увлекательно, что невольно хотелось спросить: что с тобою? Какая грусть мрачит твою душу?» Вдохновение настолько преображало его внешность, что во время чтения «Бориса Годунова» в 1826 году у Веневитиновых он показался некоторым слушателям красавцем. В минуты же веселого расположения он был обворожителен. Жуковский никогда не мог забыть его «живой, ребяческий, веселый смех». В феврале 1837 года Софье Карамзиной все слышится «звонкий серебристый смех Пушкина». Случайные собеседники Александра Сергеевича, как его кавказский знакомый М. А. Юзефович, восхищались его «великолепными большими, чистыми и ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное».
Сохранилось живое свидетельство и о впечатлении, какое Пушкин производил на «уездных барышень». В то время как Ксенофонт Полевой нашел Пушкина в 1828 году «по наружности истощенным и увядшим», с резкими морщинами на лице, скромная поповна Катя Смирнова, с которой поэт познакомился в семье тверских Вульфов, выносит совершенно иное впечатление: «Пушкин был очень красив: рот у него был прелестный, с тонко и красиво очерченными губами, и чудесные голубые глаза. Волосы у него были блестящие, густые и кудрявые, как у мерлушки, немного только подлиннее. Ходил он в черном сюртуке. На туалет обращал он большое внимание… Танцует, ходит как-то по-особому, как-то особенно легко, как будто летает; весь какой-то воздушный, с большими ногтями на руках…» Это один из лучших мемуарных портретов Пушкина, простодушно зарисованный его сельской знакомкой 1828 года.
Эта внешность порывистого, впечатлительного, увлекающегося, но решительного и энергичного человека замечательно отражала основные черты его характера. Сам Пушкин называл себя «беспечным, влюбчивым», «любящим шум и толпу», но рожденным для тишины и сосредоточенного уединения:

В глуши звончее голос лирный,
Живее творческие сны…

Превыше всего он ценил «часы трудов свободно вдохновенных». Прирожденный филолог, он любил собирать ценности народной речи, вникать в ее богатейшие звучания, по-новому осмысливать ее могучие ритмы и творчески толковать ее древние обороты и речения. Вдохновенный лирик, он нередко преображался в настоящего исследователя, поражавшего своими познаниями даже цеховых ученых. Египтолог Гульянов и классик Мальцов не могли надивиться сведениям Пушкина в труднейших проблемах языковедения. Историк поэзии Шевырев считал автора «Цыган» несравненным знатоком теории русского стихосложения; археограф Коркунов признал в 1837 году утрату «светлых объяснений» поэта к «Слову о полку Игореве» невознаградимым бедствием для русской науки.
Пушкин знал родную литературу, как ни один из профессоров его времени. Внимательным слушателем посещал он в тридцатые годы университетские аудитории Петербурга и Москвы, но его настоящее место в них было на кафедре. Его отзывы о русских писателях XVIII века и критические замечания о плеяде своих современников составили золотой фонд национального литературоведения. Именно такая многосторонняя эрудиция вела к вершинам поэтического искусства и открывала безграничные перспективы художнику. Упорный труд был одним из главных источников его морального обаяния. По свидетельству близких к поэту лиц, В. Г. Белинский определял Пушкина как «существо любящее, симпатичное, готовое от полноты сердца протянуть руку каждому, кто казался ему «человеком». Несмотря на его пылкость, способную доходить до крайности, при характере сильном и мощном, в нем было много детски кроткого, мягкого и нежного».
Именно таким рисуют Пушкина и биографические источники: непоколебимая стойкость в творческом труде, страстность и прямота в общественных отношениях, глубокое сочувствие всему благородному и одаренному и, наконец, светлая благожелательность к людям труда и мысли, тем более пленительная при его бурном темпераменте, что она постоянно воспитывалась его сознанием и волей, — таков Пушкин по его письмам, дневникам, впечатлениям современников, по истории его дружб, увлечений, борьбы, вдохновений и деятельности. От такого характера на всю поэзию Пушкина ложится особый отсвет очищающей и проясняющей думы. Не к Плетневу, а к нему самому следует отнести его прозрачные строки о высших свойствах «души прекрасной»:

Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты.

Это невольный автопортрет. Недаром Пушкин так любил образ пламени в хрустале светильника, — это лучшее воплощение и его поэтического стиля и его человеческой личности. 6 Впервые указано В. Стоюниным («Пушкин», СПБ., 1881, стр. 294).

7 Сикст V (1521–1590) — римский папа с 1585 по 1590 год. Был избран в папы после многолетней тщательной маскировки своих целей и намерений. Пушкин упомянул его в «Полтаве» («Так новый хитрый кардинал…»).

8 В 1825 году Дельвиг женился на С. М. Салтыковой.

9 Куртинцы — отборные части турецкой конницы; делибаши — особые отряды удальцов-головорезов в пятьдесят человек.

10 Дальнейший разговор у Пушкина по-французски.

11 См. Б. Д. Греков. Исторические воззрения Пушкина. «Исторические записки». Изд. Академии наук СССР. т. I. М, 1937, стр. 9—18.

12 С воинственным кличем на устах.

13 Вопрос о Липранди, как прототипе Сильвио, разработан в моей статье «Исторический фон «Выстрела» (К истории политических обществ и тайной полиции 20-х годов)». «Новый мир», 1929, V.

14 Игорь Бэлза. Моцарт и Сальери, М., 1953, стр. 68.

15 Два последние слова по беловому автографу. Соч., изд. Академии наук СССР, т. III, вып. 2, стр. 846.

16 Из черновика «Евгения Онегина».