Уважаемый посетитель! Этот замечательный портал существует на скромные пожертвования.
Пожалуйста, окажите сайту посильную помощь. Хотя бы символическую!
Благодарим за вклад, который Вы сделаете!.

Или можете напрямую пополнить карту 2200 7706 4925 1826
Или можете сделать пожертвование через

Леонид Петрович Гроссман - Пушкин (ЖЗЛ) читать онлайн - Часть четвёртая

Часть четвертая

I НА ПЕРЕПУТЬЕ

1

Пушкин уезжал в Болдино, рассорившись с матерью Гончаровой и предоставив полную свободу ее дочери. В деревне он получал письма от отца с сообщениями о расстройстве помолвки, а по возвращении в Москву «нашел тещу озлобленную» и, видимо, готовую окончательно разорвать с ним. Но на этот раз ему удается закладом своего нижегородского имения быстро уладить все недоразумения, и в начале декабря 1830 года он уже помолвлен с Натальей Николаевной.
Поэт расставался с вольной холостой жизнью не без сожаления и предстоящий семейный быт встречал с некоторой озабоченностью (о чем свидетельствует его известное письмо к Н. И. Кривцову: «Я женюсь без упоения, без ребяческого очарования…»). Тем не менее, легенда о его безнадежном настроении в момент женитьбы нуждается в пересмотре. Пушкин, якобы рыдающий у цыганок накануне свадьбы и смертельно бледнеющий перед алтарем от зловещих предвестий, — вся эта анекдотическая мелодрама едва ли заслуживает доверия. По свидетельству Гоголя, «Пушкин никогда не плакал».

Суровый славянин, я слез не проливал, —

правдиво сказал о себе сам поэт.
18 февраля 1831 года на свадьбе «все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша», сообщают очевидцы. О несомненной бодрости духа свидетельствует и то, что, вернувшись с венчания, Пушкин много говорил о любимом им народном творчестве. «С жадностью слушал я, — вспоминал впоследствии П. П. Вяземский, — высказываемое Пушкиным своим друзьям мнение о прелести и значении богатырских сказок и звучности народного русского стиха…»
Но есть еще более достоверные свидетельства — это письма самого Пушкина в первые месяцы 1831 года. В них поэт говорит о своем полном счастье — ощущении столь новом для него. Он словно применяет к себе взволнованные строки из «Каменного гостя» о душевном обновлении героя большим чувством: «Мне кажется, я весь переродился…»
Пушкин, несомненно, ощущал ответственность за взятые на себя моральные и материальные обязательства. Его мог тревожить вопрос о будущей свободе его творческого труда, вступающего в новые, более сложные условия. Но все эти тревоги ограничивались обычными соображениями о деловой и трудовой стороне жизни. Никаких трагических предчувствий, предвестий и предзнаменований Пушкин в 1831 году не знал и ни перед кем не выказывал своего мрачного отчаяния по поводу брака с любимой девушкой.
1831 год — один из немногих счастливых периодов в жизни Пушкина.
Но этой личной успокоенности поэта мало соответствовали события политического мира.

2

Тридцатые годы открывались циклом революций. Вслед за низложением Бурбонов во Франции разразилась осенью 1830 года борьба за независимость Бельгии от Нидерландов. 17 ноября Польша подняла знамя восстания и ринулась с оружием в руках на защиту своих национальных прав.
Вспыхнула настоящая война. 25 января 1831 года варшавский сейм провозгласил низложение Николая I, и русская армия одиннадцатью колоннами перешла границы царства Польского.
У Пушкина уже в молодости сложилось мнение о взаимоотношениях России и Польши. Оно соответствовало воззрениям тогдашних патриотических кругов русского общества — в том числе и многих будущих декабристов — о необходимости противодействовать полонофильской политике Александра I, решившего присоединить к царству Польскому ряд западных областей империи. Против этой меры выступил в 1817 году Михаил Орлов, составивший особую записку на имя царя, а в 1819 году — Карамзин, предостерегавший Александра I от дальнейших уступок.
В духе таких воззрений Пушкин расценивал и вспыхнувший международный конфликт. Его волновало отношение к польским событиям всей Западной Европы, особенно же Франции, резко выступавшей в лице своих политических ораторов и писателей против России. В конце февраля огромная демонстрация развернулась у здания русского посольства в Париже с криками: «Да здравствует Польша! Война России!»
Такие же лозунги заполняли страницы всех парижских газет и журналов. Известные публицисты Арман Каррель и Ламеннэ в своих органах вели страстную полонофильскую пропаганду. В феврале Беранже и Казимир Делавинь выступили на торжественной мессе в память Костюшки с воинствующими антирусскими строфами. Аналогичные мотивы раздавались в журналистике Англии и «молодой Германии», где на ту же тему и в том же духе высказывался Берне.
Все это глубоко волнует Пушкина. Он читает иностранные газеты и журналы, беседует с московским историком Погодиным о судьбах славянства, откликается в своих письмах на важнейшие события русско-польской войны. Переезд в середине мая в Петербург заметно повышает интенсивность его реакции на ход современной политики.

3

Пушкины поселились на лето в Царском Селе. Поэт очутился «в кругу милых воспоминаний». Лишь недавно он запечатлел в блестящих строфах свои «любимые сады», которые по-прежнему

Стоят населены чертогами, вратами,
Столпами, башнями, кумирами богов
И славой мраморной, и медными хвалами
Екатерининских орлов.

Но сам он поселился в скромном деревянном доме вдовы придворного камердинера Анны Китаевой, на углу Колпинской и Кузьминской улиц. Это было новенькое строение с ампирными колоннами на балконе и с мезонином, где Пушкин устроил свой кабинет: большой круглый стол, диван, книги на полках, А поблизости — парк, знакомый и воспетый уже в отрочестве; сюда теперь поэт отправлялся по вечерам с женою бродить вдоль озера.
Но эта «тихая и веселая жизнь, будто в глуши деревенской», нарушалась тягостными событиями современной истории. С первых же дней пребывания в лицейском городке Пушкин посещает политические салоны летней резиденции, где отставные военные и престарелые придворные оживленно обсуждают последние события. «Здешние залы очень замечательны, — сообщает Пушкин 1 июня Вяземскому. — Свобода толков меня изумила…»
Пушкин разделяет эти оппозиционные мнения. Затянувшаяся кампания, угроза всеевропейской войны, резкие выступления всей французской печати против России вызывают в сознании поэта мысль о великой национальной опасности. «Теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году», — заявляет он одному из царскосельских жителей.
Следует думать, что в эти дни — в конце мая или начале июня 1831 года — под влиянием резкой критики действий главного командования в полувоенном обществе Царского Села Пушкин написал стихотворение «Перед гробницею святой», в котором прославляется вождь народных ополчений — «маститый страж страны державной, смиритель всех ее врагов…». В этот критический момент, когда польская кампания угрожала запылать мировым пожаром, Пушкин обращается к образу великого военачальника 1812 года. Поэт писал (несколько позже) о праве главнокомандующего действовать смело, решительно и жертвенно, «ибо Кутузов один облечен был в народную доверенность, которую так чудно он оправдал!».
Родственная мысль слышится и в обращении Пушкина к тени великого полководца:

В твоем гробу восторг живет!
Он русский глас нам издает;
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
«Иди, спасай!» Ты встал и спас.

Энергия и законченность этих исторических афоризмов имеет немного аналогий даже в поэзии Пушкина. Лаконизм последнего стиха при его огромной насыщенности мировыми событиями может считаться образцом краткой и мощной «спартанской» речи. Образ Кутузова, монументально изваянный пушкинским стихом, выступает гигантской тенью на фоне могучего здания Воронихина, словно вдохновляя русскую армию 1831 года славными преданиями Отечественной войны.
Под впечатлением политических событий, угрожающих новою войною с Францией, Пушкин пишет небольшую повесть о 1812 годе. В ответ на появившийся роман Загоскина «Рославлев», где тема отечества трактовалась в духе официальной народности, Пушкин изображает искреннюю и глубокую любовь к родине в сердце русской девушки. Его Полина глубоко возмущена окружающей ее пустотой и растленной дворянской средой. Этому «гадкому обществу» она, как Чацкий, противопоставляет «наш добрый простой народ», которому и хочет служить в годину общего бедствия. «Стыдись! — бросает она своей светской подруге, — разве женщины не имеют отечества? Разве кровь русская для нас чужда?..» Умная и смелая девушка напряженно следит по карте за линией фронта и создает отважный план проникнуть во французский лагерь и собственноручно заколоть Наполеона. Это первая активная героиня русской литературы.
18 июля из Петербурга в Царское переехал двор, изгнанный оттуда холерой. Для Пушкина это обозначало прежде всего возобновление дружбы с Жуковским. Поэты решили устроить стихотворный турнир: состязание в написании русских сказок. На основе своих прежних записей, преимущественно со слов Арины Родионовны, Пушкин разработал чудесную «Сказку о царе Салтане», расцвеченную всеми красками узорной росписи теремов. За год перед тем, на основе антицерковных мотивов русского фольклора, была написана «Сказка о попе и о работнике его Балде». Как ни удачны волшебные фантазии Жуковского о спящей царевне и о царе Берендее, победителем состязания остался, несомненно, Пушкин.
По утрам поэт читал свои сказки умной и культурной девушке, названной им в известном шутливом посвящении «черноокою Росетти». Пушкин ценил красавицу фрейлину за умение сохранять независимость ума и простоту характера «в тревоге пестрой и бесплодной большого света и двора».
Во время одной из прогулок по парку Пушкин встретился с юным дерптским студентом, графом Владимиром Соллогубом, которого знал по салонам Карамзиных и Жуковского. Юноша сообщил ему об одном начинающем писателе, только входившем в известность. В Павловске у тетки своей, княгини Васильчиковой, воспитанник Дерпта познакомился с молодым педагогом и литератором, принявшим на себя тяжелую миссию давать уроки его слабоумному кузену. Соллогуб застал учителя с учеником за странным занятием: наставник, указывая на изображения разных домашних животных, блеял и мычал, стараясь усиленным звукоподражанием оживить «мутную понятливость» своего питомца.
«Мне грустно было глядеть на подобную сцену; на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я поспешил выйти из комнаты, едва расслышав слова тетки, представлявшей мне учителя и назвавшей его по имени: Николай Васильевич Гоголь».
Но через несколько дней Соллогуб, проходя по коридору, услышал в одной из комнат выразительное чтение. Он решил войти и увидел перед собой молчаливую аудиторию из бедных девушек, компаньонок, приживалок своей тетки, которым Гоголь читал про украинскую ночь. Тонкость интонаций, юмор и лиричность передачи были неподражаемы:
«Описывая украинскую ночь, он как будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора… Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен, — мне хотелось взять его за руки, вынести его на свежий воздух, на настоящее его место».
Бывая в Царском, Соллогуб хлопочет за Гоголя у Карамзиных, у Жуковского, рассказывает о нем Пушкину, который только мельком видел молодого беллетриста в Петербурге, но уже слышал о нем хвалебные отзывы друзей. Поэт выразил желание ближе узнать автора «Вечеров».
Вскоре наладились общие встречи и чтения. Пушкин внимательно всматривался в болезненного и застенчивого провинциала «с неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе (по свидетельству Соллогуба) и быстро перебегавшими по его оригинальному остроносому лицу в то время, как серые маленькие глаза его добродушно улыбались и он встряхивал падавшими ему на лоб волосами».
Украинские повести пасечника Рудого Панька уже были сданы в набор. Вскоре (в августе 1831 года) Пушкин писал о них: «Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность. Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился». Следует известный рассказ о том, как «наборщики помирали со смеху», набирая «Вечера».

4

Уединенная творческая жизнь Пушкина продолжалась недолго. При дворе сразу обратили внимание на пребывание в Царском Селе знаменитого поэта с красавицей женой.
Вскоре происходит официальное сближение. После нескольких встреч с «высочайшими особами» в парке Наталья Николаевна, по свидетельству Ольги Сергеевны Павлищевой, «была представлена императрице, которая от нее в восхищении». Это впечатление Александры Федоровны вполне разделялось и ее супругом.
Николай I впервые увидел семнадцатилетнюю Наташу Гончарову на одном из балов в московском благородном собрании 12 марта 1830 года. Он оценил ее расцветающую красоту и сохранил в памяти чарующий образ наивной и застенчивой девушки, какою изобразил невесту Пушкина на известной акварели Карл Брюллов. В ответ на полученное вскоре от поэта прошение о разрешении жениться Бенкендорф сообщал ему заключение царя, который «изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем, как предпринять этот шаг и в своем сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно столь достойной и привлекательной, как m-elle Гончарова». Недовольство царя еле скрыто «высочайшим» назиданием.
Летом 1831 года происходит новое привлечение поэта к государственной службе. Ему разрешено изучать секретные правительственные документы для написания истории Петра I, что влечет за собой и зачисление поэта в министерство иностранных дел, при котором находился государственный архив. Начальником Пушкина снова становится Нессельроде.
В середине лета наметился перелом в ходе польской войны. Назначенный на пост главнокомандующего завоеватель Арзрума Паскевич завершает кампанию взятием Варшавы. Отступление польской армии вызывает в европейской прессе новый взрыв угроз по адресу России.
Беранже выпускает брошюру, посвященную президенту польского комитета знаменитому Лафайету, с двумя политическими стихотворениями: «Понятовский» и «Скорее на помощь!» Казимир Делавинь печатает «Варшавянку», в которой прославляет поляков, вспоминает Кремль, говорит о пространствах «От Альп до Табора, от Эбра до Понта Эвксинского». Некоторые из этих образов и формул находят полемический отзвук в стихотворном ответе Пушкина «Клеветникам России», написанном 2 августа 1831 года,
Здесь широко развернута мысль, выраженная незадолго перед тем в письме Пушкина к Вяземскому: «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям европейским». Текст знаменитого стихотворения свидетельствует, что оно направлено не против отважно сражавшихся поляков, а против политиков и публицистов Франции. Главный аргумент поэта — поражение Франции в 1812 году, «пылающая Москва», мертвецы великой армии «в снегах России».
Развязка приближалась. 4 сентября внук знаменитого Суворова прибыл в Царское Село курьером от Паскевича с известием о падении Варшавы; оно произошло 26 августа, в день Бородинского сражения. Это означало конец войны. В стихотворении «Бородинская годовщина» Пушкин снова вспоминает старинный исторический спор:

Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?..

Следует отметить, что Пушкин в своей стихотворной публицистике 1831 года не выражает ненависти к польскому народу и даже особо отмечает в своих строфах, что падший в борьбе не услышит от него «песни обиды». Свойственное поэту чувство историзма удержало его в нужных границах, и так называемая «антипольская трилогия» Пушкина не носит следов его вражды к Польше, как нации.
В октябре Пушкины переехали в Петербург. В жизни поэта начался новый период, который, осложняя понемногу его взаимоотношения с окружающим миром и разрушая его планы спокойной жизненной обстановки и творческой работы, неуклонно вел к катастрофе. Но первые годы семейной жизни, несмотря на ряд забот и трудностей, не были лишены для Пушкина личных радостей и углубленного труда.

5

Летом 1833 года Пушкин получил неожиданный и необычный подарок. Александр Тургенев прислал ему из Рима маленькую мраморную вазу, найденную при раскопках в Тускулуме. На письменном столе поэта, среди рукописей и книг, белела тысячелетняя реликвия исчезнувшей цивилизации, словно возрождая своими очертаниями формы и дух античного мира.
Она замечательно соответствовала последним творческим заданиям Пушкина. Еще в начале года он написал ряд «подражаний древним» — род вольных переводов из Ксенофана Колофонского, Иона Хиосского, Афенея:

Славная флейта, Феон, здесь лежит. Предводителя хоров
Старец, ослепший от лет, некогда Скирпал родил…

По свидетельству позднейших исследователей, эти опыты Пушкина более верны духу Греции, чем такие же стихотворения Гёте, и совершеннее их в метрическом отношении. До конца своей жизни Пушкин не перестанет обращаться к классическим преданиям и среди других работ отливать в совершенные гекзаметры и дистихи свои впечатления от искусства и жизни.
Но антологические произведения начала тридцатых годов сопутствовали другим темам и образам, уходящим всеми корнями в современность.
Первые годы семейной жизни Пушкина отмечены творческими исканиями и подготовительной работой к большим и сложным замыслам, получающим свое воплощение лишь в конце 1833 года. Художественные задания и исторические разыскания тесно переплетаются с разрешением больших социальных проблем. В поэте все более ощущается исследователь, историк, публицист, ученый путешественник.
К началу тридцатых годов относятся его «Песни западных славян».
В ряде стихотворений этот цикл представляет собою вольную передачу известных опытов Проспера Мериме, стремившегося воссоздать «местный колорит» придунайских народностей («Гузла, или антология иллирийских стихотворений, собранных в Далмации, Боснии, Кроатии и Герцеговине»). Но Пушкин пользовался и другими источниками. Вообще темы героической борьбы за национальную независимость проходят основным мотивом через цикл его славянских песен и придают ему подлинный исторический драматизм. Во всех балладах ощущается исконная близость поэта к языку, характеру, сказаниям, стиховому складу родственных балканских народностей, и это сообщает особую жизненность этнографической экзотике «Гузлы». Романтические опыты Мериме зазвучали на русском языке в стихах Пушкина как подлинный эпос славянских народов.
Одной из этих песен, о Яныше-Королевиче, близка драма Пушкина «Русалка». В своей разработке легенды о девушке-утопленнице Пушкин развернул тему старинной песни в подлинную народную трагедию. В немногих сценах мощно обрисованы главные характеры и раскрыт неумолимый ход их жизненных судеб. Классическая сцена прощания князя с дочерью мельника — одна из самых сильных страниц Пушкина по глубине и проникновенности психологической драмы. Бред сумасшедшего старика — вероятно, высшее достижение Пушкина в изображении безумия. В «Русалке» народ заговорил о своих личных страданиях и интимных потрясениях с непередаваемой силой и лиризмом. Богатая народными мотивами и речениями, эта драма-сказка поражает хрустальной чистотой своего стихотворного диалога и мелодичностью своих песенных слов. Новые творческие планы и замыслы отвели Пушкина от завершения этого глубокого и яркого создания. Но сохранившийся фрагмент получил общенародное признание и вызвал к жизни в творчестве младшего современника поэта композитора Даргомыжского один из первых и лучших образцов русской национальной оперы.
В эти годы строительства семьи, архивной и библиотечной работы Пушкин продолжал в самой жизни черпать материалы для своих произведений. Его московский друг П. В. Нащокин — игрок и кутила, всегда вращавшийся в среде колоритных типов старой разгульной Москвы, был поклонником Бальзака и сам обладал даром увлекательного и живого рассказа. Из бесед с ним Пушкин извлек тему для большого романа.
Нащокин знал одного мелкого белорусского дворянина, некоего Островского, которого богатый и влиятельный сосед лишил имения путем ловкой судебной волокиты. Обездоленный владелец стал во главе своих крестьян для мести государственным чиновникам и всем своим обидчикам. Поверенный Нащокина, чиновник опекунского совета, достал Пушкину документ судебного дела о «неправильном владении» имением, принадлежавшим другому лицу. Этот материал уголовной хроники Пушкин решил разработать в романической форме. Вернувшись из Москвы, он приступает к работе над романом «Дубровский».
Вещь чрезвычайно удалась сюжетно. Обращаясь к жанру «разбойничьего» романа, Пушкин мастерски разрешил сложную композиционную проблему. Все изложение строится на борьбе, то есть на самом увлекательном принципе повествования. Судебная тяжба, чиновничий произвол, организация крепостных в отряд социальных мстителей, участие в этих событиях молодого гвардейца, ставшего атаманом своих людей и под видом француза-гувернера проникающего в дом обидчика, где он влюбляется в его дочь и грабит его гостей, — все это полно движения, неожиданных и увлекательных конфликтов и беспрерывно держит в напряжении внимание читателя.
Но авантюрность фабулы нисколько не снижает обычной для Пушкина глубокой жизненности и яркой правды изображения. С портретной выразительностью выписаны разнообразные типы екатерининской России, словно выхваченные романистом из самой действительности. Всесильный генерал-аншеф Троекуров, с его связями при дворе и широкой жизнью, малообразованный, но отличавшийся «необыкновенной силой физических способностей», напоминает знаменитого Алексея Орлова, о котором сохранился ряд записей Пушкина. Троекуровский быт отмечен чертами жизни видных псковских самодуров, имевших крепостные гаремы и державших в страхе и раболепии уездных чиновников.
По непосредственным наблюдениям описана группа губернских приказных: заседатель Шабашкин, исправник, земские судьи. С такими подьячими Пушкин познакомился, когда входил во владение Кистеневкой (так называется и поместье Дубровских).
Пушкин дает резкий сатирический очерк этим растленным и самовластным вершителям народных судеб в старорусской глуши. В противовес презренному «крапивному семени» вводится в роман ряд фигур из народа, обрисованных с большим теплом и сочувствием. Крестьянский мир с его честностью и стойкостью составляет в «Дубровском» резкий моральный контраст отвратительному сообществу самодуров-помещиков и повытчиков-кровососов. Пушкин художественно воплощает здесь свое давнишнее мнение о чиновниках-казнокрадах, преступном барстве и единственном почтенном классе в России — землепашцах. Всевластному феодалу и его угодливой судебной и полицейской агентуре здесь противопоставлены живые и человечные образы крепостной деревни, гневно восстающей на своих притеснителей. Таковы и Антон-кучер, и Гриша, и Митя, и особенно Архип-кузнец, с риском для жизни спасающий кошку из пылающего дома, но беспощадно мстящий за обиды и гнет бесчинствующей чиновной ватаге. Здесь и няня Владимира Дубровского, характерно названная Ориной, пишущая своему любимцу письмо, почти буквально воспроизводящее послания к Пушкину его любимой Родионовны. Социальный разрез повести раскрывает поместную Русь во всех ее пластах и наслоениях от вельможного магната до дворового мальчишки, обнажая острейшие противоречия в самых недрах рабовладельческой империи. В процессе своего развития «Дубровский» из «разбойничьего» романа вырос в замечательную реалистическую картину крепостной России с ее крепостниками, меценатами, канцеляристами и такими живыми народными образами, как Архип-кузнец.
Крупнейший социально-психологический интерес представляет и главный герой романа Владимир Дубровский, «бедный дворянин», тяжело обиженный всесильным вельможей и государственной властью и восстающий на них с оружием в руках во главе своих крестьян. В какой-то степени он выражает протест самого Пушкина, который в кишиневской ссылке дерзко бросал в лицо крупным чиновникам и военным требования повесить всех дворян, уничтожить позорный деспотизм душевладельцев и дать свободу и права единому почтенному классу — земледельцам. Образ дворянина, идущего в народ для борьбы с помещичьим государством, и был открытием того нового героя, который до конца будет занимать творческое внимание поэта. Гвардеец Владимир Дубровский, возглавляющий своих крепостных для борьбы с Троекуровыми и Шабашкиными, приводит Пушкина к воссозданию еще более сложного исторического типа — к образу офицера-пугачевца.

II ПО СЛЕДАМ ПУГАЧЕВА

1

Когда Пушкин заканчивал роман о мятежном дворянине Дубровском, до него дошли устные рассказы об офицере XVIII века Шванвиче, который перешел из правительственной команды на сторону Пугачева и служил ему «со всеусердием».
Такая историческая фигура чрезвычайно заостряла волновавшую в то время Пушкина тему о классовом отступничестве молодого барина в пользу подвластной ему крепостной массы. Гвардеец, участвующий в народной революции, выступал как совершенно новый романический герой. В правительственном сообщении 1775 года о наказании Пугачева и его сообщников имелась сентенция о подпоручике Шванвиче, которого предлагалось, «лишив чинов и дворянства, ошельмовать, переломя над ним шпагу», за то, что он, «будучи в толпе злодейской, слепо повиновался самозванцевым приказам, предпочитая гнусную жизнь честной смерти».
31 января 1833 года Пушкин набрасывает план исторического романа из эпохи Пугачева с главным героем, сосланным за буйство в дальний гарнизон: «Степная крепость — подступает Пугачев — Шванвич предает ему крепость… делается сообщником Пугачева» и пр.
Через несколько дней, 7 февраля, Пушкин обращается к военному министру Чернышеву с просьбой предоставить ему следственное дело о Пугачеве. Обилие материалов и выдающийся интерес их заставляет Пушкина отложить работу над романом для написания исторической монографии о Пугачеве, в которой могли бы быть использованы главнейшие документы о нем. «Я думал некогда написать исторический роман, относящийся к временам Пугачева, но, нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал историю пугачевщины».
Драматические донесения увлекли поэта. В два-три месяца, весной 1833 года, он успевает изучить основные рукописные источники и набрасывает первую редакцию «Истории Пугачева».
Но от архивов военного министерства его влечет к самой жизни — к живым свидетельствам современников, к непосредственному осмотру арены действия «пугачевщины», где он мог бы проверить «мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев, вновь поверяя их дряхлеющую память историческою критикою».
Такие живые свидетели пугачевского восстания нашлись прежде всего в окружающей литературной среде. В архивных документах об обороне Яицкого городка неоднократно упоминалось имя капитана Андрея Крылова. Это был отец знаменитого баснописца. Мальчик находился в то время с матерью в Оренбурге и запомнил обстрел города ядрами, голод, угрозы повешения, детские игры в бунт и казни. Сведения эти пригодились Пушкину и частично вошли в его «историю».
Другой писатель — Дмитриев — был в молодости свидетелем казни Пугачева. Поэт получил от него «яркую и живую страницу», которую и включил целиком в свое изложение.
Но необходимо было услышать на местах голос народа о памятных событиях, объездить Поволжье и Приуралье, осмотреть города и крепости, конкретно и воочию изучить обстановку и условия великой социальной войны XVIII века.

2

17 августа 1833 года Пушкин выехал из Петербурга и через имение Гончаровых Ярополец и Москву прибыл 2 сентября в Нижний Новгород — первое историческое место его маршрута и крайнюю грань разлива пугачевского восстания. Здесь пробыл он два дня и был любезно принят нижегородским губернатором Бутурлиным, решившим, что поэт разъезжает по губернии с правительственным поручением тайной ревизии. Так возник замысел веселой комедии о растерянной провинциальной администрации, введенный вскоре Гоголем в мировой репертуар. На самом же деле Пушкин не только не выполнял в своей поездке обязанностей ревизора, но находился сам под секретным надзором.
В ночь с 5 на 6 сентября Пушкин приехал в Казань, где пробыл до 8-го. Он неожиданно застал здесь Баратынского, с которым провел день. Автор «Эды» познакомил его с местным старожилом — доктором медицины Карлом Фуксом, нумизматом, этнографом и лучшим знатоком казанской истории древностей. «Ему обязан я многими любопытными известиями касательно эпохи и стороны, здесь описанных», — писал Пушкин в «Истории Пугачева».
Старая татарская столица представляла первостепенный интерес для ученого путешественника. Утром 7 сентября Пушкин съездил по Сибирскому тракту за десять верст от города к Троицкой мельнице, где стоял на берегу Казанки лагерь Пугачева; поэт объездил Арское поле, по которому пугачевцы со своей артиллерией двигались на главную батарею Казани, осмотрел кремль, где жители спасались от пожара. Особенный интерес представлял «Соколов кабак» в Суконной слободе, через которую мятежники прорвались в город.
«Пушкин здесь так близко, как никогда, подошел к рабочему классу, в то время немногочисленному, лишь нарождавшемуся в России и чрезвычайно далекому от обычных интересов поэта, знавшего главным образом крестьянские круги народа. Хотя мы располагаем сравнительно незначительными данными, все же можем сказать, что Пушкину в этом случае предстояло испытать меру своего сочувствия люду в его борьбе за свободу и что это испытание он выдержал с честью, достойною его проницательного ума и благородного сердца»[17].
Вернувшись из объезда города и окрестностей, Пушкин вносил в свои дорожные тетради первые наблюдения над историческими местами. Он писал здесь как бы с натуры седьмую — «казанскую» — главу своей монографии.
К вечеру доктор Фукс повез Пушкина к себе в «Забулачье», то есть в часть города, расположенную за протоком Булаком, на границе русской и татарской Казани. В этом полуазиатском квартале Фукс поместил свою ценную библиотеку, собрание рукописей, коллекцию восточных монет с редчайшими золотоордынскими экземплярами.
Это был не только научный кабинет, но и первый литературный салон Казани. Фукс был женат на писательнице Александре Андреевне Апехтиной, принимавшей у себя виднейших деятелей местной культуры. Разносторонний ученый направил интересы своей жены, писавшей до того лишь стихи, водевили и сказки, к изучению истории и этнографии края. Все это представляло интерес для путешественника.
После чая доктор Фукс повез Пушкина к «патриарху казанского купечества» Леонтию Крупенникову, глубокому старику, попавшему юношей в плен к Пугачеву.
18 сентября вечером поэт был у конечной цели своих странствий — в Оренбурге. Здесь у него нашлись знакомые: губернатор Перовский и состоявший при нем чиновником особых поручений военный врач и писатель Даль, автор сказок «Казака Луганского». Он интересовался устной крестьянской поэзией, чрезвычайно обогатил свой язык постоянными беседами по службе с матросами и солдатами и стал понемногу разрабатывать эти накопленные богатства русской речи. В конце 1832 года в Петербурге он издал под псевдонимом казака Луганского первый «пяток» своих «складок».
Это был интереснейший опыт даровитого филолога над современным русским языком, которому «открывался такой вольный разгул и широкий простор в народной сказке…».
Первая книга Даля с ее особой шутливой интонацией и затейливой расцветкой имела шумный успех и даже обратила на себя излишнее внимание правительства. По доносу Булгарина, книга была изъята из продажи, а ее автор арестован; только заступничество Жуковского освободило его из заточения.
Запрещенная книга вызвала живейший интерес Пушкина: поэт высоко оценил опыты Даля и много беседовал с ним о сказочном слоге, о будущем развитии родной речи, о «слиянии простонародного наречья с книжным».
Поэт считал, что только в устном творчестве язык достигает подлинного русского раздолья: «Надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… Да нет, трудно, нельзя еще! А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет!»
С Далем снова велись оживленные литературные беседы. Пушкин «подарил» ему сказочный сюжет «О Георгии храбром и сером волке» и сам увлекся устными сокровищами этого страстного собирателя народной поэзии. С увлечением рассказывал поэт-историк Далю и о своем намерении дать творческое воплощение личности Петра I: «Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина… — но постигаю его чувством!» Пушкин выражал надежду, что со временем он «что-нибудь сделает из этого золота». Но замысел уже совершенно созрел в творческом сознании художника, и монументальная статуя героя вскоре была отлита в «Медном всаднике».
Главной целью странствующего писателя был осмотр казачьего села Берды, столицы Пугачева, где его еще могли помнить старики.
Даль повез Пушкина в историческую станицу и показал сохранившиеся следы осады Оренбурга — Георгиевскую колокольню, на которую Пугачев поднимал пушку, остатки земляных работ между Орскими и Сакмарскими воротами, Зауральскую рощу, откуда пугачевцы пытались по льду ворваться в крепость. Он сообщил ему и о бердинских старухах, которые помнят «золотые палаты» Пугачева, то есть обитую медною латунью избу.
Одну из таких древних казачек, «которая знала, видела и помнила Пугачева», разыскали в станице, и Пушкин провел с нею целое утро. Звали ее Бунтова, родом она была из Нижне-Озерной крепости.
На расспросы, помнит ли она Пугачева, отвечала[18]: «Да, батюшка, нечего греха таить, моя вина».
«Какая же это вина, старушка, что ты знала Пугачева?» — «Знала, батюшка, знала; как теперь на него гляжу: мужик был плотный, здоровенный, плечистый, борода окладистая, ростом не больно высок и не мал… Как же! Хорошо знала и присягала ему вместе с другими. Бывало, он сидит, на колени положит платок, на платок руку; по сторонам сидят его енаралы: один держит серебряный топор, того и гляди, что голову срубит, другой — серебряный меч, супротив виселица; а около мы на коленах присягаем; присягнем да поочередно, перекрестившись, руку у него поцелуем, а меж тем на виселицу-то беспрестанно вздергивают».
Старуха рассказала Пушкину о расстреле Харловой и ее брата[19] и спела ему несколько песен о Пугачеве, «как он воевал и как вешал».
Старуха рассказала Пушкину и глубоко трогательную легенду про плач матери Степана Разина (эпизод этот вошел в «Историю Пугачева», но только приуроченный к событиям XVIII века). Это была величественная трагедия материнства, созданная народным воображением.
«В Озерной старая казачка каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу плывущие трупы и приговаривая:
«Не ты ли, мое детище? Не ты ли, мой Степушка? Не твои ли черны кудри свежа вода моет?»
И, видя лицо незнакомое, тихо отталкивала труп…»
Это была тема для сильной народной песни, для эпилога поэмы о Степане Разине. Но Пушкин мог только — и то не без труда — спасти это дивное трагическое сказание, отнеся его в примечания к своей истории (из основного текста оно было удалено Николаем I).
Таковы были последние следы одного неосуществленного замысла — эпопеи о вожде крестьянского восстания XVII века, задуманной на просторах казачьих станиц еще в 1820 году начинающим поэтом.
На прощание Пушкин показал седой сказительнице портрет Натальи Николаевны.
«Вот она будет твои песни петь», — сказал он старой казачке, подарив ей червонец.
В конце сентября Пушкин выехал в Болдино, где пробыл около шести недель.

3

Проведенное здесь время оказалось, как и в 1830 году, необычайно плодотворным. В Болдине были написаны две сказки: «О рыбаке и рыбке» и «О мертвой царевне». Здесь же было написано одно из величайших созданий Пушкина — «Медный всадник». В Болдине он переработал в поэму «Анджело» шекспировскую драму «Мера за меру», снова развернув здесь близкую ему тему верховного помилования, быть может связанную с его постоянной думой о смягчении участи сосланных декабристов. В Болдине же, вероятно, была написана и «Пиковая дама», вскоре появившаяся в печати.
Одной из главных работ Пушкина в нижегородской глуши была обработка собранных материалов по пугачевщине. Они были включены в черновую рукопись, которая и получила окончательную отделку. «История Пугачева» — первый ученый труд Пушкина и единственный, доведенный им до окончания.
Исторический стиль Пушкина отмечен своеобразными чертами, характерными для всей его прозы. Его основное требование для прозаического жанра «мыслей и мыслей», при полном отказе от «украшений», отвело его от картинной или ораторской манеры Карамзина. Живописность минувшей эпохи он относит в поэму, например в «Полтаву», историческое же изложение строит прагматически — на фактах и документах. Образному и лирическому повествованию противопоставляется история, логически протокольная. В письме к И. И. Дмитриеву Пушкин отмечает, что в «Истории Пугачева» он «старался только об одном ясном изложении происшествий», что же касается до «анекдотов, черт местности и пр.», то автор намеренно «все это отбросил в примечания». В основу изучения и воссоздания прошлого кладется биография, а литературное построение наиболее приближается к жанру классической трагедии: центральный герой ведет все повествование и целиком сосредоточивает на себе внимание читателя; события его жизни развертываются как акты единой и цельной драмы. Быт, портреты, интимная жизнь, гипотезы исключаются. Рассказать сложную и бурную судьбу с наибольшей простотой, сжатостью и стремительностью — таково задание историка.
Отсюда приближение у Пушкина рассказа о народном восстании к жанру точной военной истории XVIII века. Изображение пугачевского движения напоминает описание войны. Пушкин изучает в основном смену сражений, состав войск, характер осадных операций, «театр беспорядков».
Подчиненный верховной цензуре самого царя первый биограф Пугачева проявил подлинную смелость и независимость, изобразив его мощным народно-историческим деятелем, выдающимся стратегом, «поколебавшим государство от Сибири до Москвы и от Кубани до муромских лесов». Это сильный народный боец, способный также героически оборонять родину от иноплеменного нашествия. В годину Отечественной войны он наносил бы с партизанскими отрядами сокрушительные удары французской армии (как писал Пушкин в своем послании поэту-партизану Денису Давыдову):

В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.

Масштабы образа придают значение, силу и глубину всему его жизнеописанию. Необычайность выдающейся личной судьбы раскрывает во всей глубине драматизм политических конфликтов и государственной борьбы. История предводителя восставших казаков, крестьян, уральских горнорабочих, восточных племен Поволжья развертывается в народную трагедию, изложенную с бесстрастной точностью чертежа или отчета. Такова «История Пугачева». Бытовой колорит и психологический драматизм эпохи получают свое воплощение в другом произведении — в историческом романе о взятии Белогорской крепости.
Неудивительно, что Николай I сделал на рукописи «Истории Пугачева» ряд критических заметок, прежде всего изменив заглавие (на том основании, что «преступник, как Пугачев, не имеет истории») и возражая против таких характеристик Пушкина, как «славный мятежник» или «бедный колодник».

III СЕВЕРНЫЕ ПОЭМЫ

1

От тяжелой николаевской современности Пушкин обращается к «векам старинной нашей славы», которую он так знал и ценил в ее государственных подвигах и героических фигурах. Его особенно привлекает эпоха Петра. «Герой Полтавы» при всей сложности своего характера все же носил в себе черты мощного разрушителя старых порядков, деятельность которого поэт определял как «революцию», а личность сравнивал со Степаном Разиным, Робеспьером и Пугачевым. Две поэмы о Петре — главные этапы роста его эпоса на рубеже двадцатых и тридцатых годов.
«Он хотел быть русским историческим поэтом, — писал Чернышевский. — «Борис Годунов», «Полтава», «Медный всадник», отчасти «Капитанская дочка» были созданы не только художническою потребностью, но и желанием выразить свое определенное созерцание явлений русской истории».
В 1828 году Пушкин приступает к разработке исторической поэмы в романтическом стиле: к этому времени относятся первые наброски «Полтавы».
Образ Мазепы дан Пушкиным в новом освещении. Не принимая идеализации гетмана, свойственной некоторым украинским и польским деятелям, Пушкин горячо спорит на эту тему с Мицкевичем и решительно отвергает концепцию Рылеева, который изобразил в 1824 году этого тщеславного политика в виде народного героя и отважного предводителя в «борьбе свободы с самовластием». Пушкин возражал против тенденции изобразителей Мазепы сделать из него «нового Богдана Хмельницкого».
Изменнику России, «мятежному гетману» Пушкин противопоставляет подлинного строителя новой государственности — Петра. Это соответствовало преклонению декабристских кругов перед личностью реформатора. «Мы прославляем патриотизм Брута, — писал Николай Тургенев, — но молчим о патриотизме Петра, также принесшего своего сына в жертву отечеству».
Такая оценка вполне соответствовала представлению Пушкина. Он обратился к поэме для прославления «героя Полтавы», уже очерченного в первых главах романа о Ганнибале.
Вся эта историческая быль раскрывает поразительный психологический случай, захвативший поэта: «история обольщенной дочери и казненного отца» — вот что легло в сюжетную основу новой поэмы. Чудовищный аморализм Мазепы, поразивший Пушкина еще в «Войнаровском» Рылеева, приобретал значение гибельного предательства в плане государственной деятельности «малороссийского владыки»: пользуясь безграничным доверием Петра, он вел переговоры о наступательном союзе со всеми врагами Москвы — Польшей, Швецией, Турцией, донским казачеством, запорожской Сечью. Исключительные масштабы демонического характера сочетались с трагизмом политических событий эпохи, получивших свое грозовое разрешение лишь в полтавской встрече Петра и Карла. «Сильные характеры и глубокая трагическая тень, набросанная на все эти ужасы — вот, что увлекло меня», — писал Пушкин о возникновении «Полтавы».
Исходя из этих данных, поэт и открывает новый композиционный закон эпопеи: великие исторические события развертываются на фоне семейной драмы и воспринимаются сквозь интимные переживания героев. Глухое брожение Украины, казнь Искры и Кочубея, дерзкая агрессия Карла с помощью его тайного союзника — все это переплетается с обстоятельствами необычайного романа юной Марии с престарелым гетманом.
Историческая тема для своего воплощения требовала у Пушкина любовной фабулы. Художественную историю он строил на развертывании похождения двух влюбленных в условиях бурной политической эпохи. Так подошел он и к теме полтавского боя. Обольщение гетманом дочери Кочубея представилось Пушкину «разительной чертой» и «страшным обстоятельством». От семейной драмы композиция поэмы ведет к политическим конфликтам: от сватовства Мазепы, отказа родителей и похищения Марии к мести оскорбленного отца, доносу на «гетмана-злодея», пытке и казни Искры и Кочубея. Смутный бендерский замысел исторической поэмы начал теперь слагаться в романическую композицию. Владея нитью сюжета, Пушкин в октябре 1828 года приступил к своей «петриаде». Через две-три недели «Полтава» была написана.
Но лирическая тема, столь глубоко разработанная в южных поэмах и в «Онегине», не получила здесь господствующего развития. Личные судьбы героев призваны только связать и объединить исторические образы и картины для придания им необходимой композиционной цельности и естественного движения. Перефразируя известный афоризм, можно было бы сказать, что роман Марии и Мазепы является для Пушкина тем гвоздем, на который он вешает свою историческую баталию. Весь смысл и ценность сюжета для него — в петровской эпохе, в политической борьбе Швеции, Украины и России, в образах Петра, Карла, Мазепы — в Полтаве, Бендерах и будущем Петербурге «Медного всадника», уже прозреваемом в эпилоге поэмы 1828 года.
Пушкин в «Полтаве» прежде всего поэт-историк. Драматизм и живописность даны здесь в конфликте государств, армий, наций. Героем поэмы является не Мазепа и Мария, даже не Петр и не Полтава, как плацдарм для исторического боя, а целая эпоха великих преобразований:

та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.

В этом центральный замысел и патетика поэмы. Пушкин, как исторический живописец, в ней необычайно вырастает сравнительно с «Русланом и Людмилой». Это крупный этап на пути эволюции поэта от его ранних поэм к созданиям тридцатых годов. Гений Пушкина-историка также «мужал» и вырастал из пленявшей его еще недавно формы лирической поэмы. Поэт словно торопится отойти от романической фабулы, чтобы полным голосом заговорить там, где в сюжет его вступает история, подлинная вдохновительница его замысла.
Стих его сразу достигает необыкновенной энергии и выразительности, как только большая государственная тема, оттесняя любовную фабулу, начинает вести его поэму:

Друзья кровавой старины
Народной чаяли войны,
Роптали, требуя кичливо,
Чтоб гетман узы их расторг.
И Карла ждал нетерпеливо
Их легкомысленный восторг.

Фигуры исторических деятелей писаны смелой и сочной кистью. Таковы Карл XII, Мазепа, Кочубей, Палей, Орлик, обрисованные в их характерных и крупных исторических чертах. Над всеми господствует монументальная фигура Петра. Он дан последовательно — в утро сражения, в полдень перед боем и вечером в шатре. Три сжатые зарисовки незабываемыми чертами фиксируют во весь рост историческую фигуру. Изображение намеренно выдержано в стиле придворного портрета XVIII века, с его торжественностью, героичностью, хвалебностью и апофеозом («как будто некий бог, в лучах нестерпимой для взоров смертного славы, проходит перед нами, окруженный громами и молниями», — пишет Белинский). Но замечательный мастер исторической живописи сквозь все атрибуты парадного стиля дает ощущение живой фигуры, дышащей энергией и силой.
В сравнении с романом об Ибрагиме и стансами 1826 года, где был обрисован строитель Петербурга и просветитель России, в «Полтаве» Петр раскрыт совершенно по-новому: это военный гений, преобразователь русской армии, руководитель генерального сражения и организатор величайшей победы. Впервые поэт изображает своего героя в гигантской борьбе с темными силами, пытающимися растоптать воздвигаемое им новое государство. На фоне величественных событий Северной войны зловещими и мрачными тенями выступают «враги России и Петра». Поэт неопровержимо показывает, как в своих тщеславных притязаниях Карл XII и Мазепа бесповоротно осуждены историей.
С замечательным лаконизмом Пушкин отмечает обреченность шведского завоевателя: «Отважный Карл скользил над бездной: он шел на древнюю Москву…» Это поистине бессмертная историческая формула: идти на Москву — значит скользить над бездной! Сам Пушкин тут же называет провал аналогичной попытки через столетие, «в дни наши», то есть в 1812 году, как бы предсказывая такое же бесславное крушение всем будущим поползновениям на сердце его родины.
Безнадежными оказываются самые хитрые и решительные маневры шведского короля. Встретив сопротивление и стремясь нанести непредвиденный удар, он сворачивает со Смоленской дороги на юг: «Незапно Карл поворотил и перенес войну в Украину…» Но и эта гигантская стратегическая диверсия не спасет его от неминуемой гибели — на новом театре войны его ждет вооруженный русский народ, руководимый своим вождем: «Твой близок день, ты вал Полтавы вдали завидел наконец…» Жребий брошен, и участь решена. Шведского полководца, гордящегося своей победой под Нарвой в 1700 году, встретит через девять лет новая русская армия, преобразованная Петром в образцовое войско:

И злобясь видит Карл могучий
Уж не расстроенные тучи
Несчастных нарвских беглецов,
А нить полков блестящих, стройных,
Послушных, быстрых и спокойных,
И ряд незыблемый штыков.

При виде регулярной петровской армии понимает свою политическую ошибку и Мазепа — «изменник русского царя», переметнувшийся на сторону военного счастливца Карла в расчетах на украинскую корону. Но задуманный гетманом план гражданской войны, «вольности кровавой», междоусобицы и смуты сорван: украинский народ не пошел на предательское восстание. Рушатся и расчеты на достижение верховной власти с помощью чужих военных успехов. Накануне боя, при виде неотразимой системы полтавских редутов и незыблемого русского фронта, Мазепа убеждается в неминуемом крахе своих расчетов, ему ясно и легкомыслие «воинственного бродяги», который давнишним своим успехом мерит новые невиданные силы «Петра-титана» (как назовет его вскоре Пушкин). В кучке мятежных казаков, подавленный своими мрачными предчувствиями, этот ренегат, не имеющий отчизны, наблюдает величайшую битву за родину и ее государственную будущность.
С поразительной исторической достоверностью и художественной мощью изображен в поэме полтавский бой. Знаменитое сражение началось на рассвете («Горит восток зарею новой») и открылось стремительной атакой шведов на русские передовые позиции, отвечавшие вихревым огнем («Сквозь огнь окопов рвутся шведы…»). За линией редутов артиллерийский бой наносит непоправимые удары наступающей армии и приводит в замешательство ее отборные части; генерал Розен отступает со своей расстроенной колонной, Меньшиков окружает полк Шлипенбаха:

Пальбой отбитые дружины,
Мешаясь, падают во прах.
Уходит Розен сквозь теснины;
Сдается пылкий Шлипенбах.

К десяти часам утра сражение переходит в решающую фазу. На отряды противника, достигшие основных укреплений русского лагеря, Петр организует контрнаступление («Раздался звучный глас Петра…»). Армии сошлись на расстояние ружейного выстрела и открыли сильнейший огонь. Гибельным хаосом закипает беспримерная всеобщая схватка стрелков и всадников под непрекращающийся грохот орудий: «Гром пушек, ржанье, топот, стон И смерть и ад со всех сторон». Но воля к победе защитников родной земли берет верх. К одиннадцати часам русская конница решает исход боя, охватывая фланги шведской армии и обращая ее в бегство («Еще напор — и враг бежит. И следом конница пустилась…»). Под натиском преследующей кавалерии шведы бегут к Днепру. Полтавский бой закончен («Пирует Петр…»).
В описании Пушкина одинаково поражают историческая достоверность батальной картины и ее грозная мощь. Непреклонный строитель нового государства показан и его неотразимым защитником. Гениальный полководец, создатель грандиозного военного плана, вдохновитель и руководитель войска в решающий момент боя, Петр одерживает победу огромных политических и культурных последствий. Как указывал Пушкин, «успех народного преобразования был следствием Полтавской битвы…»
Так развязывается запутанный узел национальных судеб и государственных соревнований. Историческое дело Петра торжествует над личными помыслами и темными расчетами его врагов. Авантюризму Карла и козням Мазепы противопоставлен в поэме Пушкина гениальный замысел обороны родины, осуществленный вооруженной нацией в бессмертном подвиге Полтавской победы. В напряженном и беспощадном споре за историческое преобладание побеждает русский народ, ставший великой армией. Над темным омутом интриг и вожделений высится в эпилоге поэмы «огромный памятник» герою Полтавы. Так на знаменитом петербургском монументе Петра, столь волновавшем мысль и воображение поэта, извивающийся змей растоптан скачущим конем венчанного лаврами триумфатора, неудержимо несущегося вперед с повелительным жестом и всеозирающим взором.

В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.

Героическая поэма Пушкина, прославляя вождя, славит и народ, непоколебимо смыкавший в жесточайшей битве «над падшим строем свежий строй» и героически отстоявший родную землю от иноземного нашествия.
Обращаясь к теме петровской эпохи, Пушкин замечательно выдерживает ее в стиле искусства того времени, с его декоративной торжественностью и победной орнаментикой.
Старинные литераторы отмечали в своих записках, что в XVIII веке поэзия тянулась за живописью и Державин увлекался передачей в поэзии картин и красок. Сражение со шведами в «Полтаве» отчасти выдержано в традиции старинных баталистов. И в соответствии с этим, порывая с элегическим стилем романтической поэмы, Пушкин обращается к хвалебным одам на взятие крепостей или прославление победоносных полководцев, намеренно вводя в свои описания ломоносовские изречения. Все это служит историческому реализму Пушкина и дает поразительное ощущение эпохи в ее конкретных проявлениях и формах.

2

Образ Петра продолжал увлекать Пушкина и в 1833 году. В Оренбурге он с увлечением говорил Далю о своем намерении изобразить «этого исполина». Поэт долго и мучительно разрешал для себя проблему этого сложного и противоречивого характера, поражавшего его своей новаторской мощью. Двойственность героя отмечена в записи Пушкина (1835): «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые — нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом». Эти резкие контрасты реформаторских замыслов с личными чертами «своевольства и варварства» Пушкин решил «внести в историю Петра, обдумав»; но в поэме, к которой вскоре обратили его изученные материалы, необходимо было дать художественное обобщение героя и сохранить за ним монументальную целостность и монолитность. Вот почему, приступая в 1833 году к «Медному всаднику», Пушкин строит исторический образ не на раскрытии противоречий, а лишь на могучей творческой энергии петровского характера. В поэме о Петре «самовластный помещик» решительно преодолен носителем государственной мудрости, творящим для будущего.
Понимание его личности связывается теперь у Пушкина с новой концепцией великих политических переворотов. В отличие от его раннего преклонения перед образами одиноких самоотверженных и обреченных героев, как Занд, Лувель или Риэго, он считает теперь, что подлинный творец будущего — это герой, выражающий «творящий дух истории», мощно поворачивающий колесо времени, отважно ведущий за собой труд и мысль своего поколения. Петр, поднявший Россию на дыбы, — спаситель России, хотя бы он и спасал ее «уздой железной». В этом его значение борца с темными силами и великого реформатора своей родины. Недаром в тридцатые годы Пушкин сближает имена Петра I, Разина и Пугачева, понимая их как разные типы русского революционного действия; Петр для него теперь «воплощенная революция». Не во всем сочувствуя этой революционности Петра, Пушкин преклоняется перед ее силой и действием. «Петр Великий один — целая всемирная история», — пишет он в 1836 году Чаадаеву.
Эту основную идею «Медного всадника» верно отметил его первый критик Белинский: «Эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя».
Другой герой поэмы — Евгений, которому суждено вступить в борьбу с «мощным властелином судьбы», раскрывается автором как человек слабый и совершенно не подготовленный к трудному акту политического протеста. Он беден и лишен дарований, ему не хватает «ума и денег», то есть основных двигателей окружающего общества. Все пути к успехам и широкой деятельности для него закрыты: это не носитель новаторских идей, как Петр, не мыслитель, не строитель, не борец. Евгений показан вначале как маленький человек, для которого вопросы личного благополучия и семейного устройства важнее огромных жизненных заданий государства и великих целей национального роста. Петербургу Петра, ограждающему отечество от врагов и призывающему к себе все флаги мировой торговли, он противопоставляет только «свою Парашу». Созданный для сладостных мечтаний и домашней идиллии, он не понимает законов политической борьбы. Пути истории и великие задачи государственных строителей вне его кругозора.
Но пережитая Евгением катастрофа преображает его, из глубины личного страдания возникает философское осознание мировых порядков:

…Иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей?

Одновременно зарождается критическая мысль (об основании Петербурга) и растет смелый протест против «строителя чудотворного». Новое глубокое восприятие жизни приводит пассивного созерцателя к титанической схватке с «державцем полумира». Но первое же ответное движение медного исполина обращает его в бегство и бросает в безумие.

Так созревает общефилософская идея Пушкина. Теперь, в отличие от периода создания стихотворения «Кинжал», поэт осуждает все одиночные, не связанные с народом и, значит, безнадежные политические выступления. Книга Радищева, убийства Коцебу и герцога Беррийского, военные заговоры в Испании, Неаполе, Португалии, Петербурге, Варшаве — все это слагается в единое представление о «неравной борьбе», о мужестве отчаянном и безрассудном, обрекающем на гибель общее великое дело. В своих письмах и записях 1828 года Пушкин говорит о «безумных» замыслах, о «несчастных» участниках восстания, о «ничтожности» их средств, о «необъятной силе» их противника. В 1830 году в статье о записках Самсона Пушкин говорит о «безумце Лувеле».
Такие определения уже подготовляют концепцию и терминологию «Медного всадника». Но в отличие от реакционной Европы двадцатых годов в центре пушкинской поэмы — великий герой государственного зодчества. Трагизм раскрывающейся здесь борьбы в том, что против могучей передовой силы истории выступает обреченный на гибель одинокий бунтарь, убежденный в своей правоте и отстаивающий свое представление о справедливости и мудрости.
Такой образ привлекал внимание Пушкина; первоначально поэт даже предполагал связать судьбу Евгения с личностью его предков, которые в эпоху Петра мужественно выступали против «построения С.-Петербурга» и участвовали в стрелецком бунте. Как раз в эпоху написания «Медного всадника» составляются планы повести о московском восстании 1682 года, где выводится и «полковник стрелецкий», очевидно известный Циклер, казненный 4 марта 1698 года вместе с Федором Матвеевичем Пушкиным («С Петром мой пращур не поладил и был за то повешен им…»). В первоначальной редакции «Медного всадника» — в рукописи «Родословной моего героя» — судьба Езерских при Петре изображалась в тех же тонах:

Один из них был четвертован
За бунт стрелецкий.

Сбоку приписано: «За связь с Циклером».
В других вариантах: «За староверов и стрельцов», «За связь с царевною», «За Софью»…
Традицию этого предка и должен был продолжать герой поэмы. Новый враг Петра изображен в «Медном всаднике» обнищалым потомком исторических родов, блиставших некогда «под пером Карамзина», то есть в средневековой Руси, но ныне совершенно забытых.
С ростом замысла тема реакционного сопротивления отступила перед более глубокой философско-политической проблемой, широко и обобщенно раскрывающей трагедию человека с его частным миром, безжалостно растоптанного неумолимым ходом истории, воплощенной в образе непреклонного и стремительного медного всадника.
Нет сомнения, что в этом осмысливании исторического пути Пушкиным глубоко была пережита и драма современного ему передового поколения, сраженного в безнадежной борьбе. От «буйного стрельца», хорошо знакомого поэту по родословным преданиям, он обращается к новейшим «пустынным сеятелям свободы», с которыми был так близко связан личными отношениями.
Как одиноких борцов эпохи своей молодости, Пушкин жалеет и своего Евгения; но в 1833 году он уже не усматривает в его жесте «урок царям». Как и в 1821 году, он глубоко сочувствует своему «мученику», но если в то время могила Карла Занда представлялась ему вечной угрозой «преступной силе», теперь его раздавленный мятежник гибнет бесславно, без отзвука и ответа, не имея даже надгробья, похороненный «ради бога» на пустынном острове чужими и безвестными руками.
Ему противопоставлен образ героя, увековеченного в бронзе, победоносно осуществившего свой революционный замысел и воздвигнувшего на берегах европейского моря цитадель новой российской государственности. Слабосильному мятежнику, кончившему безумием, противостоит государственный зодчий, полный «великих дум»; ветхому домишке, заброшенному наводнением на пустынный остров, — торжественный Петербург с его «дворцами и башнями»; угрозе Евгения: «Ужо тебе!..» — пролог поэмы:

Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия…

Никогда еще Пушкин не выражал с такой неотразимой энергией свое преклонение перед Петром-преобразователем, выражающим поступательный ход исторического процесса. Беспримерное величие поэмы в ее огромном замысле — изобразить революцию как строительство государства.
Стих «петербургской повести» остался в русской поэзии непревзойденным по мощи своих ритмов и пластической энергии выражения. Даже бред помешанного принимает в этой поэме скульптурные очертания монументального ваяния:

И обращен к нему спиною
В неколебимой вышине,
Над возмущенною Невою,
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.

В «Медном всаднике» свою мысль о Петре Пушкин, как Фальконет, высекает резцом и отливает в бронзе.

IV «В ЗЛАТОМ КРУГУ ВЕЛЬМОЖ»

1

В воскресенье, 25 марта 1834 года, Пушкин был приглашен на обед к члену государственного совета Сперанскому, в ведении которого находилась та типография, куда поступала для печати «История Пугачева». За столом говорили об александровской эпохе.
«Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как гении зла и блага», — сказал государственному деятелю поэт.
Сперанский ценил Пушкина и рад был его приветствию. Еще в момент появления «Руслана и Людмилы» ссыльный министр писал из Тобольска о юном поэте: «Он имеет замашку и крылья гения». Теперь знаменитый законовед мог обстоятельно обосновать свое восхищение талантом Пушкина, не только поэта, но и прозаика, ученого, биографа. «Пишите историю своего времени», — закончил он свою лестную реплику поэту.
Это был один из заветных замыслов самого Пушкина. «Должно описывать современные происшествия, — говорил он в 1827 году Вульфу, — теперь уже можно писать и о царствовании Николая, и о 14 декабря».
С 1834 года Пушкин был поставлен в новые условия для наблюдения за текущей государственностью. «Пожалованный» 31 декабря 1833 года в камер-юнкеры («что довольно неприлично моим летам», — записал Пушкин в своем дневнике), поэт решил воспользоваться своим приближением ко двору для правдивых и острых зарисовок его представителей.
Сопровождая жену на балы в Аничков дворец, к Шуваловым, Уваровым, Салтыковым, Трубецким, Фикельмонам, Пушкин мог собрать богатейшие материалы для сатирических изображений правительственного Петербурга. Получив возможность постоянно наблюдать Николая I, поэт заносит в свой дневник и в свои письма ряд заметок, свидетельствующих о своем «возвращении к оппозиции» (как открыто заявил он Вульфу). Он осуждает царя за огромные суммы, цинически и бессмысленно расточаемые придворным фаворитам в годину народного голода; он критикует назначение на высшие посты людей с сомнительной репутацией, произвольные нарушения главой правительства общих порядков судопроизводства и правил приема в гвардию, его деспотические запреты русским проживать за границей, его бесцеремонное вмешательство в семейные дела своих подданных. «Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Пушкин клеймит царя и за его распущенность. Поэту ясны особые виды державного волокиты на его красавицу жену. «Двору хотелось, чтоб N. N. танцовала в Аничкове», — отмечает он в своем дневнике, применяя термин двор в качестве синонима императора. Сейчас же после назначения Пушкина камер-юнкером, в январе 1834 года, Николай I приступает к открытому ухаживанию за Натальей Николаевной. «На бале у Бобринских император танцовал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее», — сообщает Надежда Осиповна Пушкина своей дочери 26 января 1834 года. Николай I начинает изображать из себя поклонника, кавалера и «рыцаря» Натальи Николаевны.
В письмах поэта к жене явственно звучит его ревнивая тревога («не кокетничай с царем» и пр.). Если Александр I был заклеймен Пушкиным в эпиграммах, Николай I получил заслуженное клеймо в дневниках и письмах поэта.
Таковы же впечатления Пушкина от одного из первых сподвижников Николая I, его вице-канцлера Нессельроде. Это был сухой и бездарный чиновник, приверженец Меттерниха в международных делах, получивший меткое прозвище «австрийского министра русских иностранных дел».
В течение почти всего двадцатилетия своей общественной жизни Пушкин был по службе связан с этим бесталанным царским наемником по руководству внешней политикой, угождавшим превыше всего реакционной Европе, презиравшим Россию, ненавидевшим всякое проявление независимой мысли. Именно ему приходилось делать доклады Александру I о Пушкине и весьма серьезно влиять своими заключениями на печальную судьбу опального поэта. Это был враг, тщательно законспирированный, далекий и недосягаемый, безукоризненный в непосредственных отношениях, крепко забронированный от недовольства своего подчиненного расположением государей, громким титулом, огромным состоянием, международной известностью и высшими знаками политических отличий. Это расстояние делало его почти неуязвимым для поэта и представляло влиятельному министру неограниченные возможности в скрытой борьбе правительственной партии с фрондирующим «сочинителем».
Но Пушкин прекрасно понимал характер Нессельроде и заклеймил его мимоходом в своем дневнике. Вице-канцлер славился своим непомерным корыстолюбием. 14 декабря 1833 года поэт записал: «Кочубей и Нессельроде получили по 200.000 на прокормление своих голодных крестьян, — эти четыреста тысяч останутся в их карманах… В обществе ропщут, — а у Нессельроде и Кочубея будут балы — (что также есть способ льстить двору)».
Своими заветнейшими помыслами великий писатель неразрывно связан с этими голодающими крестьянами. В бальных залах и на дворцовых приемах, среди нарядной и суетной толпы он постоянно ощущает свою глубокую связь с бесправной и подавленной массой. Шумные празднества великосветского и придворного Петербурга не перестают вызывать в его сознании образ исстрадавшегося и погибающего народа. Перечисляя балы в честь совершеннолетия наследника, Пушкин отмечает: «Праздников будет на полмиллиона. Что скажет народ, умирающий с голода?..»
Неудивительно, что «высший» правительственный круг питал такую непреодолимую неприязнь к автору «Вольности». Но особенную вражду к Пушкину испытывала жена вице-канцлера, одна из виднейших представительниц общеевропейской монархической партии и руководительница первого политического салона в николаевском Петербурге. По определению ее поклонника, французского роялиста Фаллу, это была женщина «упрямая и жестокая». Она представляла в Петербурге воинствующую контрреволюцию, свившую себе гнездо в Сен-Жерменском предместье Парижа и в салоне Меттернихов в Вене. Живя во Франции в эпоху Реставрации, она вращается исключительно в среде «ультрароялистов». «Все, что я здесь вижу и слышу, — пишет она своему мужу из Парижа, — внушает мне величайшее отвращение к слову «свобода»; «если бы я была русским императором, я не отказывалась бы от клички «деспот».
В последней фразе слышится активный политик, каким в действительности и была М. Д. Нессельроде. В европейском обществе она неофициально представляла русское министерство иностранных дел, возглавляемое ее сановным супругом. Политическая деятельность, всецело направленная на службу реакции, была ее призванием. Живя в Париже, она встречается в салонах с Талейраном, Шатобрианом и будущим Луи-Филиппом, но предпочитает знаменитым гостиным палату депутатов, где слушает известных ораторов, чрезвычайно интересуясь проблемой парламентского красноречия. Она, несомненно, отличалась умом и широким политическим опытом.
Непримиримая вражда графини Нессельроде ко всякому «либерализму» определила характер ее взаимоотношений с первым историком Пугачева. В противовес всевозможным анекдотическим преданиям о причинах их взаимной ненависти следует считать, что Пушкин ненавидел вице-канцлершу как представительницу «олигархического ареопага», как оплот всеевропейской реакции, как политического врага.

Одну из представительниц этой знати Пушкин изобразил в своей лучшей новелле. Это была самая знатная придворная дама — гофмейстерина Наталья Петровна Голицына, возглавлявшая в XVIII веке русскую феодальную аристократию. Этой «усатой княгине» было за девяносто, она помнила шесть царствований, дружила с Екатериной и представлялась Марии-Антуанетте. После французской революции она решила создать в Петербурге новый оплот европейскому дворянству. Она считалась родоначальницей и главой российского легитимизма. Царь являлся к ней в день ее именин на поклон. Ей представляли иностранных послов, как высочайшим особам.
Внук Голицыной рассказал Пушкину, как однажды после крупного проигрыша он пришел к своей бабке просить денег. Скупая старуха отказала ему, но зато сообщила три верные карты, названные ей когда-то в Париже знаменитым авантюристом Сен-Жерменом.
Пушкин сразу почувствовал в этом эпизоде ядро замечательного рассказа с увлекательными бытовыми контрастами дореволюционного Парижа и современного Петербурга, с заманчивой темой денег, азарта, проигрыша, с характерной фигурой старой графини в центре сюжета. В мартовской книжке «Библиотеки для чтения» 1834 года появилась «Пиковая дама» — одна из самых совершенных новелл мировой литературы. Кумир петербургской знати, княгиня Голицына изображена здесь деспотической и взбалмошной старухой, заедающей жизнь своей воспитанницы. Проигравшегося князя Пушкин заменил в своей повести бедным инженером, всецело захваченным мыслью о выходе из нужды с помощью крупного выигрыша. Благополучный исход «голицынского» эпизода заменяется в повести трагическим срывом плана и безумием героя. Сжатость рассказа, острая четкость композиционной линии, смелость и новизна центрального героя при быстрой смене событий, ведущих к неминуемой катастрофе, — все это развертывает на нескольких страницах драму одаренного бедняка, требующего себе места под солнцем, и раскрывает новый образ бестрепетного завоевателя с решимостью и маской Бонапарта.
Повесть оценили в самых разнообразных кругах — в первый момент даже в игорных домах и великосветских гостиных. «Моя Пиковая дама в большой моде, — записал в своем дневнике Пушкин. — Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной (Голицыной) и, кажется, не сердятся…»
Но понемногу повесть завоевала признание в иных кругах и стала образцом для классиков европейской новеллы. Такие тонкие мастера жанра, как Проспер Мериме и Анри де Ренье, учились искусству сжатого трагического рассказа по «Пиковой даме».

2

Несоответствие всероссийской славы поэта с полученным камер-юнкерским званием, разительный контраст его «народного имени» с казенной театральщиной придворного этикета — все это, естественно, становилось предметом широких толков. В петербургских гостиных стали распространять сатирический рисунок: поэт подносит к устам и как бы целует атрибут придворного звания — ключ камергера. Смысл политической карикатуры ясен: вольнолюбивый поэт лелеет мечту о высших придворных почестях.
Об этом же твердили и словесные памфлеты, распространявшиеся в свете. «На сей случай вышел мерзкий пасквиль, — сообщал Н. М. Смирнов, — в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности».
Все эти выпады совершенно не соответствовали подлинному умонастроению Пушкина. Готовивший в то время ряд больших трудов художественного и ученого значения, поэт мечтал совершенно отойти от двора, оставить «свинский Петербург», бежать в деревню, в уединение, в работу. В 1836 году он роняет в одной статье знаменательную формулу: «талант, принужденный к добровольному остракизму». Письма его этого периода полны тоски по деревенской жизни и отвращением к быту императорской столицы.

Пора, мой друг, пора!
Покоя сердце просит…

25 июня 1834 года поэт предпринимает решительный шаг: он подает прошение об отставке. Но сухой ответ Бенкендорфа, запрет царя посещать архивы и сокрушительная отповедь Жуковского заставляют Пушкина взять обратно свое заявление. Придворную цепь не удалось ни порвать, ни хотя бы удлинить.
В конце 1834 года отношения Пушкина с одним из представителей этого круга резко обострились. Когда вышла в свет «История пугачевского бунта» (так Николай I переименовал пушкинскую «Историю Пугачева»), министр народного просвещения С. С. Уваров, автор знаменитой формулы о синтезе самодержавия, православия и крепостничества, поторопился объявить книгу Пушкина зажигательной и опасной.
«Уваров большой подлец, — отмечает Пушкин в своем дневнике в феврале 1835 года. — Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках… — Он крал дрова и до сих пор на нем есть счеты — (у него 11.000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу…»
Свое мнение об Уварове, с такой четкостью занесенное в дневник, Пушкин вскоре отлил в убийственные строки стихотворного памфлета. Случай представился осенью 1835 года.
Уваров находился в близком свойстве с Д. Н. Шереметевым, одним из богатейших людей в России. В 1835 году «богач младой» заболел скарлатиной — болезнью, с которой тогдашняя медицина не умела бороться. И вот, опасаясь незаконных действий со стороны других наследников, неразборчивый в средствах Уваров прибегает к официальным мерам охраны шереметевского имущества.
Но, вопреки предсказаниям врачей, Шереметев выздоровел. Пушкин решил заклеймить сатирическими стихами жалкое положение, в которое поставил себя видный член императорского правительства. В сентябрьской книжке «Московского наблюдателя» за 1835 год появилось за полной подписью Пушкина стихотворение «На выздоровление Лукулла».
Из шести строф этого «подражания латинскому» только две центральные относятся к Уварову. Но их совершенно достаточно мастеру лаконической эпиграммы, чтобы неизгладимо заклеймить беззастенчивого стяжателя. С исключительной сатирической и художественной силой дан Пушкиным образ алчного хищника на подлинных материалах уваровской карьеры:

А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.


Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож,
В подвалах благо есть излишек.
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»

Эта ода-памфлет оказалась, по существу, возвратом к тем политическим стихам, которые доставили Пушкину раннюю славу и долголетнее изгнание. Сатира на Уварова, как и эпиграмма на его нежного друга Дондукова-Корсакова, вице-президента Академии наук, непосредственно примыкала к его ранним стихотворным обличениям министров и царя. Снова один из виднейших представителей верховной власти подпал под сокрушительные удары пушкинской сатиры.
Искуснейший интриган Уваров не мог, конечно, оставить подобную атаку без отражения и возмездия. Совершенно очевидно, что ему принадлежала закулисная инициатива строгих выговоров, полученных Пушкиным по высочайшему повелению от Бенкендорфа. Но этим, разумеется, не могла насытиться мстительность министра. Глухие свидетельства современников явственно указывают на его весьма активную роль и в последующем опорочении поэта перед лицом всего Петербурга.
Пушкин снова — и не в последний раз — мог сказать об окружающей его среде:

Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
Решенья глупости лукавой,
И шопот зависти, и легкой суеты
Укор веселый и кровавый.

Летом 1835 года поэт добивается четырехмесячного отпуска и уезжает в Михайловское. Здесь было написано стихотворение «Вновь я посетил…», в котором размышления о жизни и смерти прозвучали с особенной глубиной и просветленностью. В краткой форме, с ее простым перечнем фактов, уже ощущается глубокая «сердечная дума» поэта: непрерывная смена всех явлений действительности, торжествующие всходы молодых порослей над всем отживающим и уходящим, вечное обновление природы и человечества — вот неотразимый «общий закон», с такой поразительной ясностью и мудростью сформулированный в этих лирических размышлениях. Есть смысл в безостановочном круговороте жизни. Пусть «бедной няни» уже нет в опальном домике села Михайловского, но около устарелых корней трех пограничных сосен «теперь младая роща разрослась». Непоколебимая вера в будущий могучий рост новой жизни господствует над грустными помыслами об ограниченности и быстротечности каждого отдельного существования. Неиссякающей бодростью звучат знаменитые стихи:

Здравствуй, племя,
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего…

В январе 1834 года в гостинице Демута в номере Николая Раевского в присутствии бывшего декабриста генерала П. Х. Граббе Пушкин много говорил об Отечественной войне и народных движениях в России. «Он занят был в то время историей Пугачева и Стеньки Разина, последним, казалось мне, более, — записал в 1836 году этот собеседник поэта. — Он принес даже с собой брошюрку на французском языке, переведенную с английского и изданную в те времена одним капитаном Английской службы, который по взятии Разиным Астрахани представлялся к нему и потом был очевидцем казни его…» Это, несомненно, перевод анонимного английского «отчета» о разинском восстании, напечатанного в 1672 году (издание имелось в библиотеке Воронцова). «В этом обращении разбойника к Волге много дикой поэзии, — продолжает мемуарист, — и, переложенное в пушкинские стихи, оно могло бы быть очень занимательно». Речь у Раевского, очевидно, шла о творческой разработке Пушкиным материалов разинской легенды. Интересно свидетельство Граббе о повышенном интересе Пушкина к Степану Разину в 1834 году, когда поэт только что закончил «Историю Пугачева».
Снова возникает и мысль о декабризме как теме для художественного произведения. В романе, задуманном в 1835 году, Пушкин хотел развернуть широкую картину русского общества конца царствования Александра I — театры, салоны, игорные дома, литературные кружки, политические объединения, правительственный Петербург. Здесь должны были фигурировать Кочубей и Мордвинов, Грибоедов и Шаховской. В планах особо названо «общество умных», то есть будущих декабристов: «Илья Долгоруков, Сергей Трубецкой, Никита Муравьев etc». Под этими прочими, судя по десятой главе «Онегина», Пушкин подразумевал Лунина, Якушкина, Николая Тургенева. В их кругу должен вращаться герой романа Пелымов (в котором, по указанию Анненкова, Пушкин хотел изобразить своего друга Нащокина — человека беспутной жизни, но чистой души).
План романа 1835 года — последний опыт изображения раннего декабризма, уже намечавшийся в стихотворных зарисовках юного Пушкина, мелькавший в его письмах из Каменки, осуществленный в кишиневском дневнике и с ним погибший, затем очерченный в плане повести о прапорщике Черниговского полка и, наконец, запечатленный в кристаллических онегинских строфах, драгоценные обломки которых внушают нам такую грусть об утрате этой единственной цельной хроники Пушкина о героическом авангарде его поколения.
Таким же сочувствием передовым устремлениям истории веет и от других замыслов Пушкина этой поры. В его неоконченной пьесе 1834–1835 годов, озаглавленной издателями «Сцены из рыцарских времен», которую Чернышевский поставил «не ниже «Бориса Годунова», а быть может и выше», сын старого суконщика, представитель молодого сословия горожан, смельчак и поэт, поднимает крестьян на феодальных рыцарей. Друг суконщика, представитель передовой научной мысли Бертольд Шварц, который «не видит границ творчеству человеческому», занимается своими изобретениями, призванными также сокрушить феодальный строй. Пьеса полна раздумий Пушкина о бессмысленности дворцовой жизни, об «обреченности рыцарского сословия», о могучих силах эпохи в лице поэта-миннезингера Франца и ученых Бертольда Шварца и доктора Фауста. Снова звучит любимый лейтмотив Пушкина-затворника: «Вот наш домик… Зачем было мне оставлять его для гордого замка? Здесь я был хозяином, а там — слуга…» С глубоким сочувствием к бунтующим вассалам изображена картина крестьянского восстания и ужас сраженных феодалов: «Это бунт — подлый народ бьет рыцарей…» Поэта Франца спасает от виселицы его гениальная баллада о «рыцаре бедном». Согласно плану пьеса заканчивалась полным поражением обитателей замков, разгромленных силами новой, всепобеждающей мысли.
«Бертольд в тюрьме занимается алхимией — он изобретает порох. Восстание крестьян, возбужденное молодым поэтом. Осада замка. Бертольд взрывает его. Рыцарь (воплощенная посредственность) убит пулею. Пьеса кончается размышлениями и появлением Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания — своего рода артиллерии)».
К этому неизменному и верному своему оружию обращается и Пушкин. Всем «воплощенным посредственностям» и «златым вельможам» российского двора он противопоставляет печатный станок. В начале 1836 года поэт становится редактором журнала. От пустоты и пошлости великосветского Петербурга он уходит в сосредоточенный труд над своим «Современником».

V «СОВРЕМЕННИК»

1

У Жуковского по субботам собирались литературные друзья. Здесь как-то Вяземский прочел вслух письмо к нему Александра Тургенева из Парижа о крупнейших культурных и политических событиях дня. Пушкин был в восхищении: «Глубокомыслие, остроумие, верность и тонкая наблюдательность, оригинальность и индивидуальность слога, полного жизни и движения», — все это увлекло его. Таково же было впечатление других гостей: Крылова, Одоевского, Плетнева. По свидетельству Вяземского, все в один голос закричали: «Жаль, что нет журнала, куда бы выливать весь этот кипяток».
В пушкинском кружке ценили тип английского «трехмесячника» и французского «исторического ежегодника», то есть компактных изданий с редкой периодичностью, дающих исчерпывающие обзоры культурной и политической жизни Европы. В 1809 году Вальтер Скотт основал «Quarterly Review» (то есть обозрение наук, искусств и политики, выходившее четырьмя книжками в год). Новый тип журнала имел необычайный успех благодаря участию в нем крупнейших литературных, научных и политических сил Англии.
31 декабря 1835 года Пушкин направляет Бенкендорфу заявление о своем намерении выпустить в 1836 году четыре тома литературных статей «наподобие английских трехмесячных Review».
Через две недели последовало разрешение литературного журнала без политического отдела. Пушкин приступил к подготовке «квартального обозрения» при ближайшем участии Гоголя, Вяземского, Одоевского, Жуковского, Баратынского, Языкова.
11 апреля 1836 года вышел первый выпуск «Современника». По блестящему качеству литературных материалов он стоял на исключительной высоте не только среди тогдашней периодики, но и всей русской журналистики. В этой книжке-сокровищнице находились: «Скупой рыцарь», «Пир Петра Первого», «Путешествие в Арзрум», «Покров, упитанный язвительною кровью» и критическая статья Пушкина о Георгии Кониском; три вещи Гоголя: «Коляска», «Утро делового человека» и статья его «О движении журнальной литературы», получившая значение программного выступления «Современника» против застоя российской периодики тридцатых годов во имя новой, «живой, свежей, чуткой» публицистики.
Так вырабатывался новый тип русского журнала. Поэт стремится придать своему «Современнику» характерные черты больших органов современной культуры. Некоторые образцы таких иностранных изданий имелись в его библиотеке. Он знал и ценил обозрения универсального типа, посвященные «литературе, искусствам, художественным ремеслам, агрономии, географии, коммерции, политической экономии, финансам, юриспруденции и проч.». Особенное внимание уделялось в такой периодике жанру путешествий, здесь же широко освещались вопросы представительного строя, организации фабричного труда, новых рынков, мореплавания.
С первых же своих книжек «Современник» выдвигает мемуарный жанр как живой отдел исторических источников. В тридцатые годы Пушкин не раз убеждал даровитых русских людей писать свои воспоминания. В Москве в 1836 году он собственноручно начинает записки самобытного таланта, актера из крепостных М. С. Щепкина; из этих начальных строк Пушкина выросла впоследствии живая и волнующая книга о жизненном и творческом пути великого артиста.
Особенно интересуют Пушкина воспоминания военных деятелей, записи «кавалерист-девицы» Н. А. Дуровой, дневник Дениса Давыдова, «Прогулка за Балканом». Систематически разрабатывается отдел научных статей на актуальные темы (например, о «парижском математическом ежегоднике»). Незадолго до смерти Пушкин предлагал П. Б. Козловскому дать ему сообщение по животрепещущему вопросу о паровых машинах.
Пушкин имел в виду и в дальнейшем развивать документальный отдел своего журнала, основанный на истории, критике, мемуарах, путешествиях, открытиях, изобретениях; он хотел дать образцы народного творчества — русские песни, сказки, пословицы — и напомнить незаслуженно забытых старинных авторов.
Но прежде всего «Современник» был журналом великого поэта. Здесь появились некоторые из известнейших стихотворений самого редактора и таких его современников, как Тютчев и Кольцов.
В «Пире Петра Первого» Пушкин снова проявляет себя замечательным мастером исторической гравюры. Праздничная картина «Петербурга-городка» дает ощущение всей петровской эпохи. В ритме стиха, бодром и радостном, как бы звучит гул оркестров эскадры, флотских хоров и приветственных салютов. Это бьется самый пульс времени, когда мощное строительство новой культуры сочеталось с военными триумфами:

И раздался в честь Науки
Песен хор и пушек гром…

Великолепные описательные строфы невидимо ведут к большой политической теме — «милости» («Нет! он с подданным мирится…»). Смысл стихотворения, напоминавшего о судьбе декабристов, раскрывается из заметки Пушкина к его историческому труду: «Петр простил многих знатных преступников, пригласил их к своему столу и пушечной пальбой праздновал с ними свое примирение».
В четвертой книжке «Современника» было напечатано стихотворение «Полководец», вызвавшее восхищение Белинского («одно из величайших созданий гениального Пушкина»). Оно сохраняет до сих пор значение проникновенной защиты выдающегося исторического деятеля, непризнанного и глубоко оскорбленного современниками.
Интересны источники стихотворения. В очередном томе словаря Плюшара была дана хвалебная оценка Барклая, сочетавшего «с глубокими познаниями военного искусства храбрость и необыкновенное хладнокровие в делах с неприятелем»; «но несправедливость современников часто бывает уделом людей великих: не многие испытали на себе эту истину в такой степени, как Барклай де Толли. В тяжком 1812 году, когда он, следуя искусно соображенному плану, отступал без потери перед многочисленными полчищами неприятельскими, готовя им верную гибель, многие, весьма многие, не понимая цели его действий, обвиняли его в бедствиях отечества. Только внутреннее убеждение в правоте своих поступков поддерживало тогда Барклая де Толли»[20].
Статья эта вызвала глубокий отзвук Пушкина. Размышления поэта о трагической роли героя в отсталом и мелочном обществе в сочетании с новыми сведениями о замечательном военном деятеле, оклеветанном современниками, выросли под пером поэта в исторический портрет исключительной выразительности и драматизма. В том же 1836 году Пушкин писал: «Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждою, язвимый злоречием, но убежденный в самом себе, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом».
Таким и стремится изобразить его Пушкин в своем историческом портрете. В стихотворении дана выразительнейшая словесная транспозиция изображения Барклая в знаменитой военной галерее Зимнего дворца. В парадном портрете фельдмаршала с его золотым шитьем, орденами и плюмажем Пушкин читает великую грусть и горькую думу. «За ним — военный стан…» Это русская стоянка под Парижем, штурмом которого руководил в 1814 году Барклай. «Кругом — густая мгла…» Одиночество, отречение и мужественная стойкость перед смертельным оскорблением. Такова нравственная характеристика героя, пронизанная размышлениями Пушкина о трагической роли выдающегося деятеля, «над кем ругается слепой и буйный век». Непонятый и осужденный современниками, главнокомандующий вынужден «в полковых рядах сокрыться одиноко».

Там, устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти…

В литературе о Пушкине не раз указывалось, что в «Полководце» слышится голос поэта о его собственной судьбе среди враждебной великосветской черни, тайно уже подготовлявшей последнюю трагедию его жизни.

2

1836 год, столь продуктивный в литературной деятельности Пушкина, — год «Капитанской дочки» и «Современника» — дал ряд высоких достижений и в области лирики. Новый тон слышится теперь в стихах Пушкина: признания и жалобу сменяет раздумье. Над элегиком господствует поэт-мыслитель. Характерна запись в одном из его прозаических отрывков тридцатых годов: «Он любил игру мыслей, как и гармонию слов, охотно слушал философические рассуждения и сам писал стихи не хуже Катулла». Поздняя пушкинская лирика замечательно соответствует этой характеристике.
5 июля написано «Из Пиндемонте», где «буржуазной демократии» с ее парламентскими прениями о государственном бюджете и видимостью «свободы печати» под угрозой всевозможных штрафов и заточений противопоставляются «иные права», «иная свобода»: великий принцип независимости поэта от палат и придворных «ливрей» во имя его вольных скитаний, творческого созерцания природы и жизни для искусства.
Тогда же написана «Мирская власть» с горячим протестом против «грозных часовых», стоящих «с ружьем и в кивере» перед распятием для охраны его от черни:

И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ.

Здесь резко выражены социальные запросы поэта в последний год жизни, когда мысль его все решительнее обращается к народу, его жизни, его судьбе, его запросам и будущему. Как и в молодости, Пушкин перед концом своего поприща придает огромное значение сатирической силе поэзии. Он приветствует писателя, который в одной своей речи «представляет песню во всегдашнем борении с господствующей силою».
Утверждения новой общественной эстетики слышатся и в его последнем стихотворении о своем творческом призвании. Памятник поэта не одинок, не пустынен, не удален от больших дорог человеческой жизни: «К нему не зарастет народная тропа». Поэт дорог разноплеменным массам, близок толпам, «любезен народу», не отдельным гениям, не одиноким мечтателям, не избранникам духа, нет — степным кочевникам, бедным северным племенам, темным, убогим, отверженным, загнанным историей и цивилизацией, отброшенным в темноту, в нужду и безвестность. К этим иноязычным народностям, в бескрайные восточные степи, с их кибитками и шатрами, или к бесплодным северным скалам несет он слова, напоминающие среди борьбы, гнета и тьмы настоящего о великой цели будущего, облегчающие судьбы поверженных и гонимых, призывающие «милость к падшим».
Трудно переоценить или преувеличить этот глубоко социальный характер пушкинского завещания — именно им определяется смысл всего бессмертного стихотворения. И недаром в первом наброске этого поэтического исповедания Пушкин назвал писателя, который всегда был для него выразителем освободительного и революционного устремления русской мысли:

…Что вслед Радищеву восславил я свободу
И милосердие воспел.

Вторая книжка «Современника» со статьей Пушкина о российской и французской академиях, критикой Вяземского на «Ревизора», записками Дуровой и «Урожаем» Кольцова прошла через цензуру в июне. Готовился осенний выпуск с повестью Гоголя «Нос», с обширным вкладом самого Пушкина — рядом его статей, отрывков из «Рославлева», «Родословной моего героя». В эту же книжку Пушкин включил «Стихотворения, присланные из Германии» Ф. Т., то есть ряд стихов еще безвестного Тютчева, которым суждено было стать знаменитыми образцами русской поэзии; между ними находились «Весенние воды», «Цицерон», «Фонтан», «Silentium», «О чем ты воешь, ветр ночной…», «Не то, что мните вы, природа…», «Как океан объемлет шар земной…» и ряд других лирических шедевров.
Несколько позже Плетнев вспоминал о том «изумлении и восторге», с каким Пушкин встретил неожиданное появление этих стихотворений, «исполненных глубины мысли, яркости красок, новости и силы языка».
Напечатанная в этом же выпуске «Современника» статья Пушкина «Джон Теннер» представляла собою обзор записок цивилизованного американца, прожившего тридцать лет среди индейцев. Занимавшая некогда Пушкина романтическая тема о культурном герое в среде горных черкесов или кочующих цыган приобретала теперь черты политического реализма: конституция Соединенных Штатов, быт «нового народа», противоречия комфорта и наживы с идеями просвещения и народоправства, «рабство негров посреди образованности и свободы», «бесчеловечье Американского конгресса» к индейским племенам, ложь показной демократии, раскрывшейся «в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве», — эти острые вопросы новейшего социального строя поставлены Пушкиным с поразительным чутьем действительности, с его неизменным протестом против лицемерного деспотизма, порабощающего массы: «со стороны избирателей алчность и зависть, со стороны управляющих робость и подобострастие». Такой замечательный очерк Американских Соединенных Штатов Пушкин дает в 1836 году, как бы предвещая за много десятилетий гневные характеристики новейшей Америки в статьях Горького и в стихах Маяковского.
Этим страницам соответствуют и многократные высказывания Пушкина о социальном строе и завоевательной политике Англии. В своем «Путешествии из Москвы в Петербург» Пушкин упоминает «жалобы английских фабричных работников», от которых «волоса встанут дыбом от ужаса». Он стремится показать своему читателю, сколько крови и слез скрывают мировые фирмы британских негоциантов: «сукна господина Смита» или «иголки господина Джексона». Поэт глубоко осознал трагическую сущность этого мира, разорванного непримиримой борьбой: «Какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность!..» Он пишет о разрушителях машин и массовых восстаниях безработных и возмущается бесчеловечностью колониальной политики Великобритании: «тиранством в Индии», где длилась второе столетие кровавая эпопея борьбы англо-индийской империи с туземным населением. Колонизаторская и капиталистическая Англия неизгладимо заклеймена в этих трепещущих гневом страницах великого гуманиста.
Одновременно происходит и некоторый пересмотр приемов и методов политической активности. Сложившаяся обстановка нового царствования отменяла ряд положений 1817 или 1821 года. Убежденный в том, что только «глупец один не изменяется», Пушкин стремился уловить развитие исторической мысли и опыты новой эпохи, чтобы на реальной почве строить свои государственные воззрения, неизменно сохраняя при этом верность основным устремлениям своей «декабристской» молодости. Возникшая еще на юге мысль о бесполезности «неравной борьбы» укрепляется теперь непреложной силою новых событий и фактов.
В двух статьях о Радищеве (1833–1835 и 1836) Пушкин исходит из убеждения, что борцы-одиночки бессильны свалить кумир самодержавия. Не отдельные лица и даже не отряды повстанцев приведут Россию к гражданскому благоденствию, а весь народ в целом, все «отечество свободы просвещенной» (по ранней формуле Пушкина). Радищев, декабристы, Евгений в «Медном всаднике» благородно и безрассудно обрекли себя на героическую гибель. Всякая же борьба должна практически исходить из реальных шансов на победу. Необходимо поэтому в корне изменить возвышенную, но бесплодную тактику революции, уже потерпевшую на деле непоправимые поражения.
В статьях о Радищеве основное прогрессивное миросозерцание Пушкина выдерживает до конца испытание от столкновения с обратными течениями «жестокого века». Сколько бы поэт ни осуждал старинного публициста за химеричность его социальных планов, он преклоняется перед ним как перед благородной личностью и подлинным народным заступником. Возражая против ряда положений автора «Путешествия», Пушкин открыто высказывает свое подлинное уважение к этому мужественному писателю «с духом необыкновенным», «с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарской совестливостью». Замечательно, что единственное имя, которое Пушкин высекает на цоколе своего символического памятника, — это имя Радищева.
В «Современнике» получает свое окончательное развитие деятельность Пушкина-критика, начатая еще в середине двадцатых годов случайными заметками и принявшая систематический характер в «Литературной газете». В плане критики Пушкин испробовал самые разнообразные жанры — от литературного портрета, фельетона и рецензии до литературного письма, диалога, драматической сцены. Эти тонко разработанные формы свидетельствуют, что и в критике Пушкин выступал как мастер-художник. Несмотря на необходимость непрерывно бороться с журнальными противниками и полемически обороняться от нападок, Пушкин признавал подлинной задачей этого жанра раскрытие творческих ценностей, сочувственную характеристику дарований. «Хотите ли быть знакомым с художеством? — спрашивает Пушкин в одной из своих критических статей. — Старайтесь полюбить художника, ищите красот в его созданиях».
И сам он подавал такой пример своей творческой критикой, остроумной, глубокой, блестящей, полной озаряющих идей и незабываемых афоризмов.
Статьи и заметки Пушкина о Гоголе, Баратынском, Дельвиге, Бестужеве, о классицизме и романтизме, о Байроне и Вальтере Скотте приближали Пушкина к историческим изучениям поэзии и к вопросам литературной эстетики. Сохранились его обзоры и наброски, носящие выраженный «литературоведческий», то есть историко-литературный и теоретический, характер. Размышления Пушкина об эпохах и направлениях устного и письменного творчества, о великих памятниках художественного слова, о русских песнях и «Слове о полку Игореве», о современных и классических писателях, о знаменитых литературных битвах, о языке и стихе представляют исключительную ценность и предвосхищают высокие достижения позднейших филологов. На первый план в этих пушкинских изучениях выступает вопрос «о народности в литературе», как называлась его известная статья 1826 года, выдвигавшая проблему «особенной физиономии» каждого народа, которая и «отражается в зеркале поэзии».
Пушкин первый принципиально обосновал критику, как творчество, призывая поэтов и романистов к печатному высказыванию своих раздумий о литературе.
Одновременно Пушкин выдвигает новые силы — представителей тогда еще совершенно безвестных в России национальных литератур. В первой же книжке «Современника» был напечатан рассказ Султана Казы Гирея «Долина Ажитугай». «Вот явление, неожиданное в нашей литературе, — писал Пушкин, — сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей. Черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно…»
О первых книжках «Современника» дал отзыв в московской «Молве» молодой критик Белинский. Он признал новый журнал «явлением важным и любопытным» как по знаменитому имени его издателя, так и по оригинальности помещенных в нем статей, но при этом ставил вопрос о возможности широкого нравственного влияния нового издания на публику.
Эти обстоятельные разборы, видимо, заинтересовали Пушкина, который и до этого знал их автора по его страстным статьям, возбуждавшим такое негодование Погодина и Шевырева. Редактор «Современника» высоко оценил критическое дарование молодого сотрудника «Молвы». В Москве поэт собирался лично увидеться и переговорить с Белинским, видимо намереваясь привлечь его к сотрудничеству в своем журнале. Пушкин ценил «независимость мнений и остроумие» Белинского, обличающие «талант, подающий большую надежду». Он желал ему углубления знаний и предсказывал будущность «критика весьма замечательного». В литературной биографии гениального поэта примечательным фактом остается этот пристальный интерес его к молодому писателю-разночинцу, который был призван установить в России подлинную философию литературы и проложить верный путь великим революционно-демократическим критикам середины столетия.
Пушкин принимает у себя на даче видного парижского журналиста Леве-Веймара. Поэт перевел для французского литератора одиннадцать русских народных песен, из которых одна относилась к жанру любовной лирики, а остальные представляли собою исторические и «разбойницко-казацкие». Две из этих песен относятся непосредственно к Степану Разину («У нас то было, братцы, на тихом Дону» и «На заре то было, братцы, на утренней»).
Характерно, что для своего перевода Пушкин выбрал наиболее «величальные» песни о предводителе донских казаков — предания о его смелости, славе и мученической гибели; последняя песня представляет собою характерный тип «плача» или «причета»: «Помутился славной тихой Дон, помешался весь казачий круг; атамана больше нет у нас, нет Степана Тимофеевича…» Так уже за полгода до смерти Пушкин снова творчески приобщается к песенному циклу о Степане Разине, на этот раз стремясь ввести сказания о своем любимом народном герое в мировой оборот.
Получивший этот ценный дар литератор-француз высоко оценил труд Пушкина и его личность.
«Его беседа на исторические темы доставляла наслаждение слушателям; об истории он говорил прекрасным языком поэта», — отмечает этот наблюдательный политик. От взгляда его не ускользнула и драма Пушкина-писателя. «Я более непопулярен», — говорил поэт. Обаяние молодой славы миновало, приходилось все глубже уходить в свое творческое одиночество.

3

Печальный колорит этой зимы сгущался и от тяжелой болезни матери поэта. Всю зиму 1835/36 года она медленно агонизировала в маленьком деревянном доме на углу Шестилавочной и Графского переулка, где поселились теперь совсем обедневшие старики Пушкины. Поэт постоянно бывал у них. Надежда Осиповна словно возмещала теперь своему первенцу недостаток нежности к нему в его детстве. Когда 29 марта 1836 года мать скончалась, Пушкин был, видимо, сильно огорчен этой потерей. Он уехал вслед за телом в Михайловское, где решено было похоронить умершую рядом с могилами ее родителей, у самых стен Святогорского монастыря.
Место это нравилось Пушкину. Вокруг холмы Тригорского, Михайловские рощи, стены древних сооружений эпохи Грозного, плиты с именами Ганнибалов. Пушкин говорил вскоре Нащокину, что подыскал ему в деревне «могилку сухую, песчаную», где сам ляжет рядом с ним. Впечатление это отразится вскоре в стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу…» Общему виду убогого загородного погоста с мавзолеями купцов и чиновников здесь противопоставляется деревенское кладбище, «где дремлют мертвые в торжественном покое…».
В апреле 1836 года Пушкин навсегда оставил Михайловское, где им было написано столько бессмертных страниц.
В начале октября Пушкин переехал с каменноостровской дачи в Петербург на новую квартиру, в большой дом Волконской на набережной Мойки, у Певческого моста. Кабинет поэта выходил в просторный двор, замыкавшийся старинной постройкой эпохи Анны Иоанновны — «конюшнями Бирона». Здесь Пушкин написал ряд статей и заметок для «Современника», послесловие к «Капитанской дочке», последнюю «лицейскую годовщину». Отсюда Пушкин послал Чаадаеву свое ответное «философическое письмо», в котором отметил глубокое различие их исторических воззрений на Россию. Пессимистической концепции Чаадаева он противопоставляет сильные личности русского исторического прошлого: это Олег и Святослав, «оба Ивана» и особенно «Петр Великий», который один — «целая всемирная история». Но Пушкин соглашается с другом своей молодости в том, что общественная жизнь в николаевской империи безотрадна и беспросветна: «Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циническое презрение к мысли, к человеческому достоинству поистине приводит в отчаяние».
В день написания этого письма к Чаадаеву, 19 октября 1836 года, у лицеиста Яковлева праздновали двадцатипятилетие лицея. Собралось одиннадцать человек, в том числе поэт Илличевский, Модест Корф и Константин Данзас. За обедом провозглашали заздравные тосты, читали письма изгнанника Кюхельбекера, пели лицейские песни. Пушкин, согласно протоколу собрания, начал читать стихи на двадцатипятилетие лицея, но всех стихов не припомнил. Известная легенда о его рыдании, якобы прервавшем декламацию, остается только «трогательным анекдотом» (по выражению Анненкова). Он характерен для дружественной оценки безотрадного настроения поэта осенью 1836 года, но мало вяжется с неизменной сдержанностью и замкнутостью Пушкина в обществе. Можно поверить А. П. Керн, которая писала: «Он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их и в этом был сыном своего века». Яковлев, описавший празднование годовщины в письме к Вальховскому, ни слова не упомянул о таком драматическом моменте, как плач Пушкина среди чтения стихов. Да и весь эпизод этот не может усилить той безнадежной печали, которой проникнуто стихотворение «Была пора…». Уход молодости, спад жизненной энергии, неумолимый закон разложения прекрасной юношеской цельности в жестоком ходе действительности, особенно в эпоху напряженной борьбы, когда «кровь людей то славы, то свободы, то гордости багрила алтари», — все это выражено с такой глубиной и ясностью, что раскрывает в нескольких строфах трагизм истории и драму личной судьбы. Слезы Пушкина не могли бы взволновать нас сильнее его последних стихов.

VI ПОВЕСТЬ О КРЕСТЬЯНСКОЙ ВОЙНЕ

1

1 ноября 1836 года Пушкин читал у Вяземского свой новый роман «Капитанская дочка». «Много интереса, движения и простоты», — сообщал на другой день Александру Тургеневу Вяземский. Сын его, Павел Петрович, в то время шестнадцатилетний юноша, никогда не мог забыть того «неизгладимого впечатления», какое произвела на него «Капитанская дочка» в чтении самого автора.
Это было действительно крупнейшее литературное событие.
Следуя установившимся правилам своей художественной прозы, Пушкин стремился к углубленному раскрытию родной старины в сжатых и четких зарисовках. Принцип предельного лаконизма и высшей выразительности лег в основу «Капитанской дочки».
Трудно было бы назвать другой исторический роман с такой предельной экономией композиционных средств и большей эмоциональной насыщенностью. В «Капитанской дочке» интимно-исторический рассказ сочетается с русской политической хроникой и дает широкую картину эпохи в ее домашних нравах и государственном быту: вымышленные образы, герои фамильных записок, неизвестные представители провинциальных семейств соприкасаются с такими фигурами, как Пугачев, Екатерина II, оренбургский губернатор Рейнсдорп, пугачевцы Хлопуша и Белобородов (по планам в состав персонажей вводились еще Орлов и Дидро).
Мастерски взят основной тон повествования, с первых же строк увлекающий читателя. Пушкин высоко ценил умение раскрывать прошлое без малейшей торжественности — «домашним образом». Именно к этому он стремился в своем изображении русского XVIII века, ставя себе задачей показать его не на высоких подмостках классической трагедии или официальной истории, а сквозь черты патриархальной семейственности с ее теплотой и наивностью. Отсюда ряд исполненных прелестного юмора черт старинного быта (гувернера Бопре выписывают из Москвы «вместе с годовым запасом вина и прованского масла») и благодушно-комических сцен в гостиной Гриневых и в столовой Мироновых (где офицеров берет под арест комендантша с помощью Палашки, относящей шпаги в чулан). Жанровые изображения «внутренних помещений» с деталями русских лубочных картинок здесь предшествуют широкому историческому полотну. Медовое варенье Авдотьи Васильевны и мотки оренбургской шерсти Василисы Егоровны подчеркивают тот характер «семейственных записок», на который неоднократно указывает читателю автор. В этом духе выдержано и спокойное заглавие повести, заимствованное из офицерского романса (приведенного в тексте) и нисколько не возвещающее основную трагическую тему и грозный рост развертывающихся событий. Эта же нота звучит и в эпилоге («потомство их благоденствует в Симбирской губернии…»).
Из такого идиллического обрамления фамильной группы бурно выступает картина крестьянской революции XVIII века. Отдельные эпизоды — приступ, мятежная слобода, плавучая виселица, казнь Пугачева — дают в немногих резких фрагментах ощущение политического события в его грандиозном целом. Пушкин снова проявляет себя замечательным историческим портретистом, с исключительной экспрессией и сжатостью рисующим героев прошлого. Незабываемый внешний облик Пугачева выступает в двух-трех штрихах: «Высокая соболья шапка с золотыми кистями была надвинута на его сверкающие глаза». Поседелая грива и полинялый мундир времен Анны Иоанновны дают полное представление о наружности генерала Рейнсдорпа. Та же выразительность в портретах Хлопуши, изувеченного башкирца, Екатерины, та же характерная сжатость в «жанровом» изображении яицкого войска и кочевых наездников. Пейзаж здесь намеренно снижен и упрощен: «печальные пустыни, пересеченные холмами», крутой берег Яика, киргизские степи, овраги Бердской слободы, «бедные мордовские и чувашские деревушки». Точные этнографические описания воссоздают скудные черты унылой и бедной природы восточных окраин России.
Тщательное изучение материала и темы сообщает исключительную убедительность главным характеристикам, несмотря даже на критическое отношение Пушкина к крестьянской революции.
В оценке этих огромных движений русской исторической жизни он прошел целый путь. Мы видели, как уже в 1820 году, он интересовался образами Степана Разина и Пугачева. Но и под конец жизни поэт не мог в этом вопросе преодолеть в себе до конца писателя-дворянина и решительно подняться над воззрениями своего класса на пугачевщину как на «бунт бессмысленный и беспощадный». Переживший глубочайший кризис своих социальных воззрений Лев Толстой, уже ставший «зеркалом русской революции», не принял в девяностых годах этого положения. «И совсем это неверно, что русский бунт бессмысленный, — возражал Пушкину Л. Н. Толстой. — Если разобраться как следует, то поводом всякого крестьянского бунта всегда окажутся очень разумные и справедливые требования».
Но и Пушкин, как великий художник, должен был, по известному положению Ленина, отразить в своих произведениях «некоторые хотя бы из существенных сторон революции». И великий поэт выполнил это задание, воссоздав образы вождей крестьянской революции с такой творческой силой и восхищением художника, что совершенно опроверг этим свое абстрактное размышление о характере русского бунта.
Это помогло романисту дать верную и глубоко сочувственную характеристику самого Пугачева: перед нами одаренный, смелый, умный и великодушный вождь народного движения; личность его вызывает в Гриневе сильнейшее влечение и «пламенное желание» спасти его. Чувствуется, что поэт сжился в своих долголетних раздумьях с этим мощным народным образом, к изучению которого он обратился еще в годы своей ссылки и о котором тогда уже творчески мыслил (еще в декабре 1826 года он говорил М. Н. Волконской, что задумал сочинение о Пугачеве). Долгий труд вызвал прочную симпатию к герою. Невозможно переоценить то глубокое сочувствие, с каким написан Пушкиным великолепный исторический портрет предводителя народной вольницы, обреченного дворянской Россией на смертную казнь, церковную анафему и моральное ошельмование.
С таким же мастерством обрисован представитель другого слоя старой России — капитан Миронов. Незаметный и чуть смешной в обычном быту, он вырастает перед лицом военной опасности в героя долга и присяги: он выполняет свои обязанности не только честно и беззаветно, но умело и искусно. Все комические черты образа сразу отпадают, когда на валу осажденной крепости перед нами выступает во весь рост старый вояка, ясно понимающий стоящую перед ним задачу и безошибочно разрешающий ее. «Докажем всему свету, что мы люди бравые и присяжные!..» Он проявляет подлинный героизм в критический момент сражения, когда идет на вылазку и верную смерть во главе гарнизона, готового бросить ружья. Пушкин в его лице воздает высокую хвалу тем скромным армейцам, которые, по замечательной характеристике В. О. Ключевского, «не делали правительств, но решительно сделали нашу военную историю XVIII века» и вместе с русскими солдатами самоотверженно вынесли на своих плечах дорогие лавры знаменитых полководцев.
Так же достоверно и живо изображены в романе и ближайшие помощники Пугачева с горнозаводского Урала — сын крепостного рабочего Белобородов и многократный участник восстаний XVIII века Иван Тимофеевич Соколов, прозванный Хлопушей, сумевший организовать революционные отряды из молотовых мастеров, кузнецов и слесарей с демидовских рудников. Это были руководители пугачевского движения в южноуральской рабочей массе.
К общей бытовой картине «пугачевщины», воссозданной Пушкиным, позднейшие научные разыскания ничего не прибавили, как и не исправили в ней ни одной черты. Труд исследователя, восполненный гением художника, установил навсегда основные очертания этой бурной эпохи и центральные типы ее ведущих деятелей.

2

В образах молодых офицеров, вовлеченных ходом событий в крестьянскую революцию — Гринева и Швабрина, — Пушкин стремится разрешить издавна привлекавшую его проблему деклассированного и мятежного дворянина — декабриста Якубовича, Дубровского и, наконец, ряда исторических лиц, замешанных в пугачевском движении, — Шванвича, Башарина, Буланина, исторического подпоручика Гринева. Если в художественных образах и романическом действии «Капитанской дочки» эта сложная проблема не нашла окончательного разрешения и четкой формулы, то поставлена она здесь с замечательной широтой и проведена с глубоким жизненным драматизмом.
Сама история выдвинула характерного героя для социологических выводов поэта. В 1833–1834 годах внимание Пушкина привлек тот повеса и дебошир середины XVIII века, лейб-кампанец Александр Шванвич, который в трактирной драке разрубил палашом щеку Александру Орлову (об этом имеется запись Пушкина). Этот сорвиголова был отцом тому поручику Михаилу Шванвичу, который из правительственных войск перешел на сторону Пугачева и был осужден в 1774 году верховным судом.
Личность этого дворянина-пугачевца чрезвычайно заинтересовала поэта. Взятый в плен пугачевским отрядом под Оренбургом осенью 1773 года, Михаил Шванвич встретил неожиданную милость со стороны вождя восстания. Видя, что на поручике «кафтан худ», Пугачев подарил ему шубу «на мерлущатом лапчатом меху» и оставил с собою ужинать. «Служи мне верой и правдой, — сказал он ему под конец вечера, — и я тебя не покину».
Вскоре Шванвич был произведен в атаманы. Но после тяжелого поражения Пугачева под Татищевой крепостью в марте 1774 года он оставил опустелую Берду и явился к оренбургскому губернатору Рейнсдорпу. По сентенции верховного суда, Михаил Шванвич был лишен чинов и дворянства, подвергнут ошельмованию преломлением шпаги над головой и сослан в Сибирь.
Следственное дело о Пугачеве, с которым Пушкин начал знакомиться в 1833 году, открывало ему возможность конкретно поставить на этих материалах о Шванвиче интересную социально-политическую проблему. Он действительно сопоставил этого гренадерского поручика с теми гвардейцами, которые добровольно предались Пугачеву как «истинному своему государю». «Так поступила бы вся гвардия, если бы только могла», — заявил один из таких пугачевских волонтеров. Фраза эта привлекла особенное внимание Пушкина. Он относил Шванвича к родовитому дворянству, к «хорошим фамилиям», хотя и без достаточного основания. Но на образе бунтующего офицера-аристократа — вероятно, не без аналогии с героями 14 декабря — Пушкин, видимо, хотел обосновать свои заветные раздумья о близости лучших русских людей не к императорскому трону, а к народной массе.
Историческая сложность проблемы, невозможность высказаться до конца на такую запретную тему в печати, наконец, и неясность психологической мотивировки подлинных действий подпоручика Шванвича, ставшего пугачевским атаманом (из политического сочувствия? из страха за свою жизнь?), — все это привело Пушкина к очень тонкому композиционному приему раздвоения единого исторического лица на два противоположных характера: честного поручика Гринева, который питает искреннюю симпатию к смелой и великодушной личности Пугачева, но не меняет своего знамени, и беспринципного Швабрина, готового на все во имя карьеры и личных интересов.
Постоянная дума поэта о расслоении российского дворянства на благоденствующих Орловых и униженных Пушкиных определяла и позиции главных героев «Капитанской дочки». Отставка в 1762 году старика Гринева, служившего при Минихе, соответствует хронике рода Пушкиных, как и общая оппозиция к авантюристам и фаворитам эпохи императриц. В этом разрезе молодые поручики Белогорской крепости — Гринев и Швабрин — являют два типа русского дворянства: преуспевающий и приниженный, беспринципный и морально стойкий, «гвардию» и «армию» (как возвещает эпиграф к первой главе). У Гриневых незначительное поместье и бедное симбирское дворянство в прошлом, Швабрин — петербуржец, человек «хорошей фамилии и имеет состояние». Недоросля Петрушу обучают стремянный Савельич и парикмахер Бопре, его будущего соперника — профессор элоквенции и придворный поэт Тредьяковский. Гриневу милы простодушные мещанские романсы, Швабрин распевает арии французских опер. Но Гринев остается верен присяге и непоколебим в своем отказе служить мнимому Петру III; бывший же гвардеец служит только успеху и переходит с мгновенной поспешностью на сторону победившего Пугачева. «Проворен, нечего сказать!» — заключает о нем попадья.
Таково новое противопоставление Пушкиных Орловым. Благородные и просвещенные Гриневы, способные оставить потомству увлекательные мемуары, обречены силою исторических судеб на материальную деградацию. Небольшое симбирское поместье елизаветинского премьер-майора в третьем поколении принадлежит уже «десятерым помещикам». Это последний иронический штрих, внесенный Пушкиным в столь волновавшую его картину упадка старинных исторических родов. На их долю еще остается преданность старых дядек («Савельич — чудо! Это лицо самое трагическое, т. е. которого больше всех жаль в повести», — писал Пушкину Одоевский в конце 1836 года), их еще предпочитает ловким гвардейцам скромная Мария Ивановна. Блестящую галерею пушкинских героинь завершает эта солдатская внучка и капитанская дочка, отражая в своем глубоко народном облике живые черты привлекательных и смиренных девушек, которых Пушкин не раз встречал в глухих углах российской провинции.
Для раскрытия подлинно народных истоков изображаемых событий и придания им соответственного освещения Пушкин обращается к излюбленному своему материалу — русскому народному творчеству. Он вводит в эпиграфы и в тексты романа отрывки из солдатских и свадебных песен, сентиментальные романсы, калмыцкую сказку и, наконец, бурлацкую хоровую в знаменитой сцене, где зловеще звучит «простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице».
Могучий образ Пугачева, изваянный Пушкиным, как и воссозданный им дух разинских песен, вносит весьма существенный корректив в представления об умеренных политических воззрениях Пушкина, который якобы в качестве барина-крепостника видел в лице Пугачева только своего классового врага. Было бы ошибочно сводить неизбежные противоречия пушкинских государственных убеждений к реакционным и антинародным выводам. Политические высказывания гениального поэта необходимо выправлять по его творческим образам. Только при этом условии все программное, теоретическое, классово обусловленное и социально ограниченное получит верное освещение и раскроет подлинные перспективы мысли великого национального писателя.
Совершенно несомненно, что, несмотря на все колебания Пушкина в окончательной оценке «русского бунта», он в основном склонялся к признанию силы и величия восставших масс. Он открыто сочувствовал их борьбе с приказным и помещичьим государством и не переставал поэтизировать крестьянских вождей, сумевших потрясти самодержавный строй «от Кубани до Муромских лесов». Характерно, что до Пушкина в литературе о Разине и Пугачеве знали только приемы ошельмования и посрамления великих мятежников. Голос Пушкина был первым признанием силы и героизма этих народных вождей. Как известно, через полстолетия после написания «Капитанской дочки» Чайковский вынужден был отказаться от намерения писать на эту тему оперу, ибо невозможно было, по его словам, вывести на императорскую сцену того героического и пленительного Пугачева, какого создал в свое время Пушкин. Высоко ценя на всем протяжении своего творчества неустрашимых борцов с гнетом самовластья, великий поэт с 1820 по 1837 год оставался верен этим мощным историческим образам восставшего народа. В своем творчестве он бурно перерастал условные границы, положенные его дворянским самосознанием, воспитанием и общественной средой, и как великий художник уже предвещал передовые позиции будущих поколений.
Рано изверившись в своем классе и не считая российское дворянство способным перестроить на разумных началах его многострадальную родину, Пушкин все пристальнее всматривается в массовые движения закрепощенной Руси. Рядом с Алеко, Онегиным, Дубровским вырастает центральный герой помыслов и творений национального поэта — русский народ в его протесте, восстании и борьбе. Только этот могучий двигатель исторического процесса раскрывал великому писателю путь к торжеству свободы, справедливости и разума. Вот почему Пушкин навсегда связал свое бессмертное имя с именами первых вождей народной вольницы — Пугачева и Степана Разина.

VII НОЯБРЬСКАЯ ДРАМА

1

Пушкин заканчивал «Капитанскую дочку» среди глубоких забот и тяжелых треволнений. Скрыто и неприметно росла и развертывалась последняя жизненная драма поэта.
Обязанный вращаться с 1834 года в придворном кругу, Пушкин встречается здесь с голландским посланником Геккерном, который слыл остроумнейшим из петербургских дипломатов и аморальнейшим из людей.
В своих записках Нессельроде, начинавший дипломатическую деятельность в Голландии, называет среди виднейших представителей нидерландской аристократии и род Геккернов. Они принадлежали к консервативной партии «оранжистов» — сторонников Оранской династии, относившихся с презрением и ненавистью к народной партии республиканцев.
Посланник был известен своими извращенными инстинктами и распутной жизнью, требовавшей постоянных трат. Недостаток в наследственных рентах и крупных окладах «больших» послов рано заставил его обратиться к одной из традиционно-национальных добродетелей — к торговле. Сохранившиеся в архивах внешней политики документы красноречиво повествуют о широких деловых оборотах нидерландского посланника и о его выдающейся коммерческой сноровке, переходившей подчас в настоящую контрабанду.
С 1834 года Геккерн стал появляться в обществе с молодым красавцем французом Жоржем Дантесом, преданным сторонником Бурбонов. Он эмигрировал из Франции после Июльской революции и искал по свету фортуны. Его испытанный легитимизм обеспечил ему блестящую карьеру в Петербурге.
«В 1834 году император Николай собрал однажды офицеров кавалергардского полка, — сообщает один из очевидцев этой сцены, — и, подведя к ним за руку юношу, сказал: «Вот ваш товарищ! Примите его в свою семью, он постарается заслужить вашу любовь и, я уверен, оправдает вашу дружбу». Это и был Дантес…»
Такая рекомендация обеспечила безвестному роялисту выдающееся положение в придворном Петербурге, хотя чрезвычайный способ его производства в офицеры вызвал некоторое возбуждение в войсках. «Барон Дантес и маркиз де-Пина, два шуана, — будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет», — отметил Пушкин в своем дневнике 26 января 1834 года.
Блестящий кавалергард начинает бывать в петербургских салонах, где встречается с Пушкиными и увлекается Натальей Николаевной. Осенью 1835 года его светское поклонение знаменитой красавице перерастает в страсть и вскоре вызывает ответное чувство. «Он смутил ее», — говорил Пушкин своим друзьям, а в момент развязки писал Геккерну о том «волнении, какое она, быть может, испытывала перед этой великой и возвышенной страстью». Многочисленные враги независимого «сочинителя» стремятся использовать создавшуюся ситуацию и очернить имя первого поэта России оскорбительной сплетней. «Жизнь таит в себе горечь, от которой она становится отвратительной, — писал Пушкин уже в конце 1835 года Осиповой, — а общество — это мерзкая куча грязи».
На одном из зимних балов 1836 года состоялось «между двумя ритурнелями кадрили» решительное объяснение между Пушкиной и Дантесом. Мы узнаем об этом из опубликованных недавно писем Жоржа Геккерна к голландскому посланнику, находившемуся в то время в заграничном отпуске.
Как оказывается, Наталья Николаевна заявила Дантесу: «Я люблю вас, как еще в жизни не любила, но никогда не просите у меня ничего, кроме моего сердца, ибо все прочее не принадлежит мне и я могу быть счастливой, только выполняя мой долг, — пожалейте же меня и продолжайте любить меня всегда так же, как любите теперь, и мое чувство будет вам наградой».
Письмо это, впервые опубликованное лишь через сто десять лет после смерти Пушкина, несомненно звучит, как запоздалое оправдание Натальи Николаевны: оно раскрывает в ней способность жертвовать своим чувством во имя высших моральных требований. Эта «кружевная душа», как называли ее салонные острословы, на самом деле глубоко понимала долг верности великому человеку, с которым соединила ее судьба.
Но рост светских толков вокруг «семейной истории» Пушкина все более задевает впечатлительного поэта. В момент написания Дантесом своих конфиденциальных писем к Геккерну, то есть к концу бального сезона 1836 года, великосветский Петербург усиленно занят его необычайным романом. 5 февраля на балу у посланника Обеих Сицилии князя ди-Бутера все гости обратили внимание на неумеренные ухаживания «молодого кавалергарда» за женою поэта. Ход событий задолго до конца намечал неизбежную трагическую развязку.
С новой силой сказывается потребность поэта «бежать из Петербурга». Двор, царь, III отделение, цензура, церковь, министерства нерасторжимым кольцом сомкнулись вокруг рабочего стола писателя, на котором не переставали расти рукописи о Вольтере, Радищеве, Пугачеве, вызывающие столько настороженности и вражды в официальных кругах. Тяжелым стоном звучит уже в 1834 году одно из поздних посвящений Пушкина его жене: «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит!..» Лейтмотив долголетних переживаний поэта начинает звучать здесь глубоким страданием:

Давно, усталый раб, замыслил я побег…

Но осуществить его было нелегко. Пушкин был скован сложными отношениями с кредиторами и ростовщиками, своим придворным званием, государственной службой, великосветским бытом, «вниманием» Бенкендорфа и «ласками» Николая. Эта цепь оказалась нерасторжимой.
Личные огорчения усугубляются ростом материальных трудностей.
Пушкин в своей житейской обстановке был настоящим стоиком; комната его была рабочей мастерской: никаких ненужных украшений — простой рабочий стол, скромные книжные полки. Но после женитьбы, поселившись в Петербурге, он оказался вынужденным поддерживать в своем быту принятую в высшем дворянском кругу «роскошь». Он снимал квартиру в десять комнат, с конюшней, каретным сараем, сеновалом, винным погребом. Семью обслуживал многолюдный штат прислуги, не меньше чем в двадцать душ. Необходимо было постоянно делать займы и искать средств.
Несоответствие петербургского бюджета Пушкиных с фактической цифрой их доходов неуклонно вело семью к денежной катастрофе. В своих письмах Пушкин со всей трезвостью расценивает свое материальное положение, указывая на необходимость отъезда из Петербурга, чтобы прекратить несоразмерные расходы, которые готовят ему в будущем нищету и отчаяние. Запутанность дел вызвала в 1836 году небывалый наплыв бесчисленных счетов от мебельщиков, портных, каретников, книгопродавцев, из модных лавок, английского магазина и пр.
С начала 1836 года Пушкину приходится обращаться к ростовщикам: 1 февраля закладывается белая турецкая шаль Натальи Николаевны за 1 250 рублей, 13 марта — брегет и кофейник, что свидетельствует уже об остром дефиците. «Деньги! Деньги! нужно их до зареза», — писал Пушкин 27 мая Нащокину. В таких тяжелых условиях создавался «Современник» и заканчивалась «Капитанская дочка».
Глубокая грусть охватывает поэта. Все чаще возникает воспоминание об ушедшем друге Дельвиге — ощущение, выраженное еще в стихах 1831 года («И мнится, очередь за мной, зовет меня мой Дельвиг милый…»).
В конце марта Пушкин посещает мастерскую скульптора Орловского, бывшего крепостного, ставшего учеником Торвальдсена. Поэт осматривает его собрание статуй и любуется мощными фигурами современных полководцев, вызывающих его сжатую и выразительную характеристику:

Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.

В этом собрании изваянных богов и героев его охватывает тоска по исчезнувшему другу:

…меж тем в толпе молчаливых кумиров
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя! Как бы гордился тобой!

Все лето 1836 года Пушкины прожили на Каменном острове, в модном дачном месте на Черной речке. Поблизости, в Новой деревне, стояли лагерем кавалергарды. В помещении Минеральных вод устраивались балы, в каменноостровском театре шли французские спектакли. Наталья Николаевна и сестры Гончаровы были окружены привычным петербургским обществом. Дантес продолжал первенствовать в летних развлечениях и своей преданностью красавице Пушкиной занимать внимание праздных сплетников и настороженных врагов поэта.
17 сентября 1836 года на вечере у Карамзиных собралось много друзей, «так что мы могли открыть настоящий бал (сообщает в письме к брату дочь историка Софья Николаевна) и всем было очень весело, судя по их лицам, кроме только Александра Пушкина, который все время был грустен, задумчив и озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд поминутно устремлялся с вызывающим тревогу вниманием на жену и Дантеса, который продолжал те же шутки, что и раньше, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросал страстные взгляды на Натали, а под конец все-таки танцовал с ней мазурку. Жалко было смотреть на лицо Пушкина, который стоял в дверях напротив молчаливый, бледный, угрожающий…»
Такие отношения длятся всю осень 1836 года. Целое общество молчаливо присутствует при этом «холодном» поединке, не понимая серьезности создавшейся ситуации и не переставая иронизировать над этой «сентиментальной комедией», «таинственной драмой», «сим романом á la Бальзак».
В каменной пустыне Петербурга, среди сплотившихся и тщательно замаскированных врагов только неутомимый творческий труд еще поддерживал Пушкина. Он заканчивал «Капитанскую дочку» и подготовлял к печати новые выпуски своего журнала. Предстоял выход четвертого тома «Современника». Незаметно и без шума Пушкин строил большое культурное дело и находил некоторую отраду от житейских невзгод в сочувствии его планам друзей-писателей и просвещенного круга русского общества.

4 ноября 1836 года этот углубленный труд поэта-редактора был грубо прерван подлым ударом из-за угла. Пушкин получил по городской почте циничный пасквиль — патент на звание рогоносца в виде пародии на орденскую грамоту. В тот же день несколько знакомых передали ему полученные ими в двойных конвертах такие же гнусные дипломы на имя Пушкина.

Вновь сердцу моему наносит хладный свет
Неотразимые обиды…

Но это оскорбление, нанесенное не только ему, но и его жене, необходимо было во что бы то ни стало отразить. Ему сразу стали ясны намеки, расшифрованные его биографами лишь через девяносто лет: скрытое указание на благосклонное внимание к его жене Николая I, заключенное в наименовании «достопочтенного гроссмейстера ордена Д. Л. Нарышкина», то есть мужа известной любовницы Александра I.

О такой безошибочной расшифровке поэтом политических намеков пасквиля свидетельствует письмо, написанное им через день после получения дипломов, 6 ноября 1836 года, министру финансов Канкрину. В нем Пушкин заявляет о своем твердом решении вернуть царю «сполна и немедленно» полученные от него сорок пять тысяч. При этом он просит министра не доводить дела до сведения Николая, который может простить ему весь его долг, что поставило бы Пушкина «в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости…».
Через несколько дней Пушкин поделился со школьными друзьями — Яковлевым и Матюшкиным — своими последними неприятностями. Он показал им полученную анонимку: «Посмотрите, какая мерзость…»
Яковлев, около пяти лет управлявший типографией императорской канцелярии и разбиравшийся в сортах бумаги, тщательно рассмотрел подметный пасквиль, написанный на добротном и плотном листке без водяных знаков, и дал заключение: «Бумага иностранной выделки, а по высокой пошлине, наложенной на такой сорт, она должна принадлежать какому-нибудь посольству».
Вывод этот был целым откровением для Пушкина. Экспертиза Яковлева сыграла огромную роль в развитии событий. Опираясь на нее, Пушкин сделал все неизбежные умозаключения: анонимный пасквиль исходил из голландского посольства, автор его — барон Геккерн. Этого мнения поэта уже ничто не могло поколебать. «Вид бумаги» фигурирует первым аргументом в официальном обвинении Пушкина нидерландского представителя.
Поведение Геккерна в развитии романа его любимца могло только подкрепить возникшие подозрения. Готовый доставить любыми средствами счастье своему Жоржу, старый интриган всячески заманивает Наталью Николаевну «на скользкий путь, искусно находя случаи нашептывать ей о безумной любви сына, способного в порыве отчаяния наложить на себя руки…» (так сообщает в своих воспоминаниях дочь Н. Н. Пушкиной от ее второго брака — А. П. Арапова, несомненно со слов своей матери). Возмущенная этой дерзостью, Наталья Николаевна сообщила о ней своему мужу. Отсюда гневное письмо Пушкина посланнику с обвинениями в «отеческом сводничестве» Дантесу. С осени 1837 года поэт охвачен ненавистью к голландскому посланнику, пытавшемуся разрушить его семейную жизнь и опозорить его перед целым светом. «Жажда мести» (как скажет вскоре в своем знаменитом стихотворении Лермонтов) — вот что захватило «невольника чести» в последние месяцы его жизни и ускорило смертельную развязку.
«Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою», — записал Я. П. Полонский со слов брата поэта Льва Сергеевича. Он не мог допустить, как сам писал в предсмертном письме к Геккерну, чтоб имя его жены сочеталось светской молвой с чьим-либо другим именем. Восстановить задетую честь мужа можно было, по тогдашним дворянским представлениям, лишь дуэлью. Пушкин послал вызов Дантесу.
Повод для поединка оказался недостаточным. В тесном кругу заинтересованных лиц решено было добиться отказа Пушкина от вызова. Старый Геккерн, Жуковский, Загряжская, наконец, и приглашенный в секунданты Соллогуб напрягают все усилия для предотвращения кровавой встречи. Дантес заявляет, что его ухаживания относились не к Наталье Николаевне, а к ее старшей сестре Екатерине, действительно без памяти влюбленной в него и даже, по слухам, ставшей с начала осени 1836 года его невестой. Под давлением окружающих поэт соглашается, наконец, взять обратно свой вызов.
Но он сохраняет непоколебимое решение до конца отстаивать незапятнанность своего имени перед всей страной. «Ах, какое мне дело до мнения графини такой-то о невинности или виновности моей жены! Единственное мнение, с которым я считаюсь, это мнение того низшего класса, в наши дни единственного подлинно русского, который осудил бы жену Пушкина»[21].
Поэт считал себя обязанным реагировать на полученное оскорбление. Главным виновником всего происшедшего он считал дипломата Геккерна. Поскольку конфликт с Дантесом был внешне ликвидирован, Пушкин решает получить сатисфакцию от его приемного отца. Около 20 ноября он пишет Геккерну резкое письмо. Главная сила удара заключалась в оскорблении посланника как государственного деятеля, как «представителя коронованной главы», заклейменного прозвищем развратной старухи.
Но прежде чем нанести эту эпистолярную пощечину, Пушкин решает испробовать другой путь: обесчестить голландского посланника в глазах правительства, при котором он аккредитован. 21 ноября он сообщает Бенкендорфу историю с безыменными письмами и отмененной дуэлью. «Тем временем, — заключал он, — я удостоверился, что анонимное письмо исходило от г. Геккерна, о чем полагаю своим долгом довести до сведения правительства и общества».
Столь важное обвинение члена дипломатического корпуса вызвало спешные меры со стороны Бенкендорфа, и уже через день, 23 ноября, Пушкин имел аудиенцию у царя.
Это был второй прием Пушкина Николаем I. С памятной беседы в сентябре 1826 года прошло десять лет. За это время царь неуклонно придерживался в своем отношении к поэту однажды принятой тактики — всячески длить его заточение и поддерживать полную скованность под видом предоставления ему гражданской свободы и даже царских милостей. Как «первый дворянин» своей страны, как глава легитимизма и предводитель политической реакции он всемерно разделял ненависть петербургской аристократии к вольнодумному сочинителю, насильственно прикрепленному к враждебной ему среде. Государево око — III отделение — твердо считало Пушкина «великим либералом», ненавистником всякой власти. «Осыпанный благодеяниями государя, он до самого конца жизни не изменился в своих правилах, — констатировал вскоре один жандармский документ, — а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных». Отзыв, не лишенный проницательности, но весьма недвусмысленно свидетельствующий об отношении царской власти к поэту.
В беседе 23 ноября Пушкин, вне всякого сомнения, повторил свои обвинения. Он подчеркнул оскорбительность безыменных писем для его собственной и для жены его чести и настаивал на своем убеждении, что автором их является голландский посланник. Такое разоблачение, чреватое чрезвычайным скандалом в щекотливой сфере международных отношений, вызвало, конечно, пристальное внимание Николая I и, вероятно, побудило его к вмешательству. Нужно предполагать, что он взял на себя расследование дела и, в случае подтверждения подозрений Пушкина, обещал дать ему в каком-то виде удовлетворение, пока же связал его словом не прибегать к новой дуэли без «высочайшей» санкции. Об этом можно судить по тому, что после беседы в Зимнем дворце Пушкин был вынужден на время отказаться от намеченного им плана борьбы с Геккерном, и написанное письмо, пылавшее такой страстью и гневом, осталось неотправленным.

2

В эти тревожные месяцы Пушкина ожидала радость встречи со старинным другом — Александром Тургеневым. Он вернулся в Петербург 25 ноября «из Парижа через Симбирск» и 27-го присутствовал на премьере «Ивана Сусанина».
«Я был вчера на открытии театра, — писал 28 ноября Тургенев своему брату Николаю, — ставили новую русскую оперу «Семейство Сусаниных» композитора Глинки, и все было превосходно: постановка, костюмы, публика, музыка и балеты. Двор присутствовал почти в полном составе. Ложи были украшены нарядными женщинами. Я нашел Жуковского в добром здоровье… Вяземский менее грустен. Пушкин озабочен одним семейным делом…»
Но эта мучительная озабоченность не мешала все же поэту живо интересоваться художественными событиями и продолжать обычную для него творческую жизнь. Личная драма не в состоянии была поколебать внутренний строй гениальной натуры. Разговор Пушкина в то время поражал замечательными прозрениями и высокой образностью. Встречавшаяся с ним в конце 1836 года графиня де Сиркур (урожденная А. С. Хлюстина) писала через год Жуковскому: «Его дар угадывать, что он только мысленно мог себе представить, так же поразил меня, как и то поэтическое направление, какое бессознательно принимала обо всем его мысль; разговор его обнаруживал ту зрелость, которую я не находила даже в его лучших стихах; я покинула его, предсказывая ему безграничное будущее, ожидая всего, кроме столь близкого конца…»
В эти последние недели своей жизни Пушкин отдается культурным впечатлениям, интенсивно живет художественной современностью. Выдающееся событие — нарождение русской национальной оперы — привлекает его пристальное внимание. Он подробно беседует с бароном Розеном, автором либретто «Ивана Сусанина», о драматической стороне композиции и даже берет у него текст оперы для детального изучения и анализа. Пушкин ценил «думу» Рылеева о Сусанине и ее основную патриотическую тему:

Кто Русской по сердцу, тот бодро и смело
И радостно гибнет за правое дело!

Он беседует с Глинкой о его новом замысле оперы на сюжет «Руслана и Людмилы» и говорит композитору о своем желании многое переработать в своей юношеской поэме.
Пушкин посещает в университете лекции о русской литературе, восхищая своим присутствием студентов и профессора. Плетнев поднялся на кафедру «в воодушевленном состоянии», по свидетельству одного слушателя. «В дверях аудитории показалась фигура любимого поэта с его курчавою головою, огненными глазами и желтоватым нервным лицом». Пушкин сел на заднюю скамью и внимательно прослушал лекцию. В заключение, говоря о будущности русской литературы, Плетнев назвал Пушкина. «Возбуждение было сильное и едва не перешло в шумное приветствие знаменитого гостя». Петербургское студенчество гордилось великим поэтом и было в восхищении от личного знакомства с ним.
Осенью 1836 года Пушкин посещает выставки в Академии художеств. Здесь его внимание привлекли статуи скульпторов Пименова и Логановского, изобразивших — вместо традиционного античного дискобола — русских юношей, играющих в свои национальные игры — свайку и бабки. «Слава Богу! наконец и скульптура в России явилась народная!» — заметил Пушкин сопровождавшему его президенту Академии Оленину. И, отойдя в сторону, поэт записал в духе своей «Царскосельской статуи» два четверостишья о «русской удалой игре» — последняя дань великого поэта мастерам отечественного искусства.
Встречи с Александром Тургеневым уводят Пушкина от безотрадной современности в мир исторических знаний. «Он как-то особенно полюбил меня, — сообщал вскоре Тургенев о поэте, — а я находил в нем сокровище таланта, наблюдения и начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные…» Пушкину был дорог этот старый друг его семьи, которого он знал с малых лет. Они посещают вместе театр, Академию наук, общих друзей, поднимают и решают в своих беседах интереснейшие проблемы общекультурного значения. Пушкин даже собирался поместить в «Современнике» 1837 года «глубоко занимательную» статью «Труды Александра Тургенева в Римских и Парижских архивах».
15 декабря Тургенев до полуночи засиделся у Пушкина. Обсуждали «Слово о полку Игореве»; поэт «в словах песнотворца» чувствовал тот «дух древности», который неопровержимо утверждал в его глазах подлинность памятника.
Вступивший в литературу в самом разгаре битв за обновляющийся русский язык, Пушкин остается до конца его организатором и хранителем. «Есть у нас свой язык; смелее — обычаи, история песни, сказки», — писал поэт в годы своей южной ссылки. Незадолго до смерти он высказывает тревогу за дальнейшую судьбу родной речи: «Прекрасный наш язык, под пером писателей неученых и неискусных, быстро клонится к падению. Слова искажаются. Грамматика колеблется». Восхищаясь богатством «прекрасного нашего языка», Пушкин признавал, что извлек из него небывалую силу и перековал поэтическое слово: «Я ударил о наковальню русского языка, и вышел стих — и все начали писать хорошо».
Тургенев заинтересовался новыми стихами своего друга. Пушкин раскрыл тетрадь и прочел одно из своих последних произведений — «Памятник». Слушателю запомнилась строфа:

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…

* * *
Новый год Тургенев встречал вместе с Пушкиным у общих друзей Вяземских. Здесь собрались Карамзины, Мещерские, Строгановы, Пушкины, сестры Гончаровы, Жорж Геккерн. Графиня Строганова была та самая Наталья Кочубей, которой поэт увлекался в беспечные лицейские годы, — его «первая любовь», напоминавшая о прекрасной заре жизни, о робких встречах у синего мраморного обелиска в честь Кагульской победы; этот памятник был им воспет некогда в его царскосельских «Воспоминаниях» и недавно снова бегло очерчен в «Капитанской дочке».
На этот раз Пушкин мало беседовал с вдохновительницей своих ранних элегий и поздних онегинских строф. Он был озабочен и грустен… «Вот наступает новый год, — писал Пушкин в конце декабря своему отцу, — дай бог, чтобы он был для нас счастливее предыдущего». Еще не миновал годовой траур по скончавшейся матери. «Семейная история», о которой говорил весь город, становилась непереносимо мучительной. Чтобы рассеять мрачность друга, внимательный и чуткий Тургенев читал письмо, только что полученное из Парижа от брата Николая; это напоминало первую петербургскую молодость, «Арзамас», «Вольность», «Деревню», «Зеленую лампу». Но личная драма омрачала все и придавала воспоминаниям неизбывную горечь. С Пушкиным чокались, старались рассеять его задумчивость, желали счастливого года.
Ему оставалось жить меньше месяца.

VIII СМЕРТЬ ПОЭТА

1

«Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов? — писал Пушкин за два-три года до смерти. — Никакое богатство не может перекупить влияния обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять против всеразрушительного действия типографического снаряда».
После французской революции такое новое соотношение сил чрезвычайно тревожило «аристократов породы и богатства» во всей Европе. Оно вызывало их беспрестанную борьбу с представителями передовой литературы. Одной из причин падения Карла X были изданные им ордонансы о печати. В январе 1837 года российское крыло легитимизма выступило против высшего представителя русской мысли, поэтического таланта и печатного слова. Это выступление было подготовлено длительными попытками медленно деморализовать противника, обессилить его личными огорчениями и нравственно изнурить постоянным раздражением его взыскательного самолюбия. Вызванная этим глубокая интимная драма подготовила исход акта политической мести.
Друзья Пушкина с тревогой следили за ростом его семейного конфликта. Внучка Кутузова, Дарья Федоровна Фикельмон, высоко ценившая поэта, записала в самый день его смерти свои впечатления о разыгравшейся трагедии: «Все мы видели, как росла и ширилась эта гибельная гроза. То ли тщеславье госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил ее сердце — она во всяком случае не могла больше отталкивать или сдерживать проявления этой необузданной любви. Вскоре Дантес, забывая всякую осторожность благоразумного человека, нарушая все светские приличья, выказывал на глазах всего общества проявления такого восхищения, которое было совершенно недопустимо по отношению к замужней женщине — она бледнела и трепетала под его взглядами, было очевидно, что она совершенно потеряла возможность обуздать этого человека, который доведет ее до крайности…»
Все это произвело полный психологический переворот в семейной жизни поэта. Уж не Наталья Николаевна вспоминала «измен печальные предания» и корила мужа его прошлыми увлечениями — Пушкин чувствовал необходимость стать ее «поверенным» и по возможности руководителем в той драме чувства, которую переживала молодая женщина. В обществе продолжались встречи, обращавшие на себя всеобщее внимание неприкрытой нежностью обоих участников этого громкого романа. Любовная драма Натальи Николаевны только углубилась после ноябрьской интриги, в результате которой любимый ею человек становился мужем ее родной сестры. Об этом свидетельствуют воспоминания некоторых членов семьи Пушкина, рисующие картину их чрезвычайно осложнившихся взаимоотношений зимой 1836/37 года.
«Екатерина Николаевна сознавала, что ей суждено любить безнадежно, и потому, как в чаду, выслушала официальное предложение, переданное ей тетушкой (Е. И. Загряжской), не боясь поверить выпавшему ей на долю счастью. Тщетно пыталась сестра (Н. Н. Пушкина) открыть ей глаза, поверяя все хитросплетенные интриги, которыми до последней минуты пытались ее опутать, и рисуя ей картину семейной жизни, где с первого шага Екатерина Николаевна должна будет бороться с целым сонмом ревнивых подозрений. На все доводы она твердила одно: «Сила моего чувства к нему так велика, что рано или поздно оно покорит его сердце». Наконец, чтобы покончить с напрасными увещаниями, одинаково тяжелыми для обеих, Екатерина Николаевна, в свою очередь, не задумалась упрекнуть сестру в скрытой ревности, наталкивающей ее на борьбу за любимого человека. «Вся суть в том, что ты не хочешь, ты боишься его мне уступить!» — запальчиво бросила она ей в лицо».
Такова была сложная и мучительная психологическая борьба в доме Пушкина, еле прикрытая внешне праздничными приготовлениями к свадьбе; вид квартиры, напоминавшей модную и бельевую лавку (по выражению самого поэта), приводил его «в неистовство». В начале января ему показали широкий золотой браслет с тремя одинаковыми сердоликами и гравированной надписью: «В знак вечной привязанности от Александрины и Натальи». Это изделие петербургского ювелира возвещало переезд Екатерины Николаевны из квартиры Пушкиных в голландское посольство, где она в качестве баронессы Геккерн становилась хозяйкой нидерландской миссии.
10 января 1837 года Екатерину Гончарову обвенчали с Дантесом. Наталья Николаевна присутствовала на венчании, но уехала сейчас же после службы. Дом Пушкиных оставался закрытым для молодых Геккернов (Дантес, официально усыновленный голландским посланником в мае 1836 года, носил с этого времени его фамилию).
«Но они встречались в свете, — рассказывала впоследствии средняя из сестер Гончаровых — Александра Николаевна, — и там Жорж продолжал демонстративно восхищаться своей новой невесткой: он мало говорил о ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с нее глаз. Это была настоящая бравада, и я лично думаю, что этим Геккерн намерен был засвидетельствовать, что он женился не потому, что боялся драться, и что, если его поведение не нравилось Пушкину, он готов был принять все последствия этого. Пушкин не принял этого положения вещей, ибо характер его не допускал этого, и он воспользовался представившимся случаем, чтоб вспыхнуть и написать старому Геккерну известное письмо, которое могло быть смыто только кровью».
С этим знаменитым письмом, одной из самых сильных и поразительных страниц эпистолярного наследия Пушкина, Александра Николаевна познакомилась перед самой его отправкой. Пушкин в то время не имел от нее тайн. Некоторое утешение от всех тяжелых переживаний этой зимы он неизменно находил в обществе своей младшей свояченицы. Это была та бледная девушка, которая задолго до свадьбы поэта знала наизусть его стихи и тайно мечтала о нем. Пушкин рано оценил отношение новой родственницы и заметно выделил ее своей симпатией из общей, довольно чуждой ему гончаровской семьи. Еще летом 1834 года, упоминая в письме к жене ее сестер, он называет Александру Николаевну «моя любимица». Когда с осени этого года сестры Гончаровы поселились в доме Пушкиных, обнаружились новые привлекательные черты ее характера: она не проявила особой склонности к придворной и великосветской жизни, не стремилась стать фрейлиной, была равнодушна к нарядам и отдалась почти всецело заботам о своих маленьких племянниках. Это усилило расположение к ней поэта и укрепило их близость: по свидетельству Вяземских, «Пушкин подружился с нею…». С. Н. Карамзина утверждает, что он был «серьезно влюблен в Александрину…».
В ряду женских обликов пушкинской биографии Александра Николаевна Гончарова заслуживает, быть может, самого почтительного упоминания. Ее любовь к поэту была по-настоящему жизненной и действенной. Она не ждала от любимого человека мадригалов или посвящений, но старалась всячески облегчить ему жизнь. Именно с ней Пушкин совещался о тайных своих горестях и притом в самую трагическую пору. Она всячески облегчала материальные затруднения своего шурина, предоставляя в его распоряжение свои деньги и ценности. Именно она сумела внести много тепла и участия в бурные переживания 1837 года, которые причинили и ей столько тяжелых страданий. Можно представить себе состояние несчастной девушки, когда, читая пушкинское письмо, она поняла, что поединок неотвратим. Не ее слабым девическим рукам было удержать стихийный ход событий.

2

Пушкин мучительно переживал свою семейную трагедию. Его тревожила, по свидетельству В. А. Соллогуба, влюбленность царя в Наталью Николаевну. В обществе ходили глухие слухи о невозможности для такой ослепительной красавицы избежать обычной участи каждой миловидной фрейлины Зимнего дворца: «из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти». На эту тему поэт, по свидетельству самого Николая I, имел с ним краткий и смелый разговор за три дня до своей дуэли.
«Одному богу известно, — продолжает Соллогуб, — что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом».
25 января Пушкин получил новое безыменное письмо. В нем сообщалось о тайном свидании Дантеса с Натальей Николаевной. Поэт показал письмо жене, которая тут же объяснила ему смысл анонимного извещения: Жорж Геккерн потребовал у нее свиданья под угрозой самоубийства для переговора о важнейшем семейном деле. Он заверял честью, что ничем не оскорбит ее достоинства. Свидание состоялось на квартире их общей знакомой Идалии Полетики в кавалергардских казармах. Оно оказалось хитростью влюбленного человека. Наталья Николаевна, тотчас же прервав беседу, «твердо заявила Геккерну, что останется навек глуха к его мольбам…».
Такое объяснение было принято Пушкиным с внешним спокойствием. Он оставил на этот раз жену без обычных гневных вспышек, но со словами: «Всему этому надо положить конец».
В тот же день Пушкин написал предельно резкое письмо Геккерну, воспользовавшись ноябрьским черновиком и попутно бросив ряд оскорблений по адресу приемного сына посланника. Перед вечером к Пушкину явился атташе французского посольства д'Аршиак с вызовом от Дантеса. В тот же вечер на балу у графини Разумовской Пушкин предлагал секретарю английского посольства Медженису быть его секундантом. Это было последнее появление поэта в петербургском свете: по словам Карамзиной, «он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил…».

В среду 27 января 1837 года среди переговоров и переписки о предстоящем поединке, в непрерывных заботах о секунданте, о пистолетах, об условиях дуэли Пушкин, как всегда, провел утро за литературной работой. В последний раз сидел он за своим письменным столом, опускал перо в чернильницу с бронзовей статуэткой негра, подходил к своим длинным книжным полкам за нужным томом.
Дуэльные события неумолимым ходом уже врывались в литературные занятия. Секундант Дантеса настойчивыми записками требовал подчинения дуэльному кодексу, то есть безотлагательного совещания свидетелей.
Но с обычной закономерностью своей творческой воли, быть может еще более проясненной мыслью о смертельной опасности, Пушкин спокойно и уверенно продолжал свою текущую кабинетную работу.
Он читал, выбирал материалы для «Современника», вел письменные переговоры с новым сотрудником. «После чаю много писал», — отмечено в заметках Жуковского. В номере «Северной пчелы» от 27 января была напечатана статья «Жизнь Петра Великого в новой своей столице». Если Пушкин успел прочесть это сообщение о смутных событиях 1706 года на Волге, Дону и Яике, оно явилось последним изученным им источником к истории Петра Великого.
Нужно было закончить и одно дело по «Современнику». Писательница Ишимова согласилась перевести для его журнала сцены английского поэта Барри Корнуоля.
Отмечая 27 января пьесы, особенно близкие ему, Пушкин выделил пять «драматических изучений», среди них опыты о ревности и мщении — «Амелию Уентуорт» и «Людовико Сфорца».
Пушкин завертывает книгу в плотную серую бумагу, надписывает адрес и быстро набрасывает сопроводительную записку. Это его знаменитое последнее письмо к Александре Осиповне Ишимовой:
«…Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашем, переведите их как умеете — уверяю вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл вашу историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот как надобно писать».
Такова последняя запись Пушкина. Уходя из жизни, он посылает безвестному младшему товарищу по их общему делу — служению русской литературе — свою озаряющую похвалу, бодрящую ласку и прощальный привет.
Писать более было некогда. Предстояло спешно сговориться с Данзасом, отправиться во французское посольство к д'Аршиаку, послать за пистолетами к оружейнику Куракину, условиться о месте и часе встречи, переодеться, как для вечернего выхода, в свежее белье и до наступления сумерек обменяться огнем с противником. Сколько дел, и как мало времени!
Редактор «Современника» отодвинул книги, положил перо и отошел от письменного стола.
Последний литературный день поэта Пушкина был окончен. Двадцатилетний творческий труд его обрывался навсегда.
Это было в среду 27 января 1837 года в одиннадцать часов утра.

3

Последние совещания о своей дуэли Пушкин имел с лицейским товарищем Данзасом, который никогда не был его другом. Когда в 1820 году Пушкин был близок к самоубийству, рядом с ним были такие друзья, как Чаадаев и Николай Раевский. Он мог с ними обсудить вопрос о жизни и смерти. Теперь ему пришлось обратиться к школьному соученику, внутренне совершенно чуждому. Пушкин один только раз упомянул имя Данзаса в лицейских годовщинах и лишь для того, чтобы отметить, что он был «последним» в их классе. Последним он оказался и в рядах друзей. Он не пытался, как в свое время Липранди, Соболевский, Нащокин, Жуковский и Соллогуб, расстроить поединок или по крайней мере смягчить его условия. Вместе с д'Аршиаком он занялся организацией дуэли à outrance, то есть до смертельного исхода. Расстояние между барьерами всего десять шагов, что само по себе делало смерть почти неминуемой. Но ее неизбежность гарантировал жестокий четвертый пункт составленных секундантами правил: в случае безрезультатности первого обмена выстрелами дуэль возобновлялась, «как бы в первый раз», на тех же беспощадных условиях.
Приведем неизвестный рассказ о дуэли Пушкина из крупнейшего европейского журнала сороковых годов. Это вообще первое печатное описание знаменитого поединка, о котором в николаевской России запрещено было писать[22]:
«Все это происходило в январе. Снег, затверделый от мороза, сверкал вдалеке за городом под холодными лучами зловеще багрового солнца. Двое саней, сопровождаемые каретой, одновременно выехали из города и остановились за Новой Деревней, отстоящей в трех-четырех километрах от Петербурга. Оба противника вошли в небольшую березовую рощу. Их секунданты — оба весьма достойные люди — выбрали площадку среди просеки, образованной деревьями… Пушкин наблюдал за их действиями нетерпеливым и пасмурным взглядом. Как только печальные приготовления были закончены, соперники стали друг против друга. Предоставленные им на продвижение пять шагов были также отмерены, и два плаща отмечали границы расстояния, которые им запрещено было переступать. Был подан знак. Г. Дантес сделал несколько шагов, медленно поднял свое оружие, и в тот же миг раздался выстрел. Пушкин упал; его противник бросился к нему. «Стой!» — крикнул раненый, пытаясь приподняться. И, опираясь одной рукой о снежный наст, он повторил этот возглас, сопроводив его резким выражением: «Я еще могу выстрелить и имею на это право». Г. Дантес вернулся на свое место, приблизившиеся было секунданты отошли в сторону. Поэт, перенеся с трудом тяжесть своего корпуса на левую руку, стал долго целиться. Но, вдруг заметив, что его оружие покрыто снегом, он потребовал другое. Его желание было немедленно выполнено. Несчастный невероятно страдал, но его воля господствовала над физической болью. Он взял другой пистолет, взглянул на него и выстрелил. Г. Дантес пошатнулся и, в свою очередь, упал. Поэт испустил ликующий крик: «Он убит!..» Но эта радость длилась недолго. Г. Дантес приподнялся; он был ранен в плечо; рана не представляла никакой опасности. Пушкин потерял сознание. Его перенесли в карету, и все с грустью направились в город».
Непростительная беспечность Данзаса начала сказываться в полной мере с первого же момента мучительного и грозного ранения Пушкина: ни врача, ни кареты для спокойной доставки тяжело раненного, ни хотя бы бинта и тампона для первой помощи (такая забота входила в круг обязанностей секунданта). Данзасу пришлось пойти на компромисс, не свободный от некоторого унижения, и, скрыв это обстоятельство от Пушкина, принять «любезность» его противников, предложивших карету Геккерна для перевозки истекающего кровью поэта.
На обратном пути он почувствовал сильные боли и сказал Данзасу: «Кажется, это серьезно. Послушай: если Арендт найдет мою рану смертельной, ты мне это скажешь. Меня не испугаешь. Я жить не хочу».
Эти простые слова раскрывают всю глубину трагизма, пережитого под конец жизни Пушкиным.
Уже совсем стемнело, когда они подкатили к дому на Мойке. Быстрый, стремительный Пушкин, любивший взлетать одним духом по лестницам, впервые не мог шевельнуться. Данзас вызвал его камердинера. Старый, поседевший Никита, некогда сопровождавший Пушкина в прогулках по Москве, деливший с ним невзгоды южной ссылки, взял его в охапку, как ребенка, и понес по ступеням. Час назад на окровавленном снегу, перед врагами, раненый сохранял неприступную замкнутость и спокойствие. Но в старом Никите было нечто родное, сердечное, почти материнское; от него можно было желать и ждать участия. И Пушкин обратился к нему за последним словом утешения: «Грустно тебе нести меня?..» И Никита, как мать больного ребенка, покрепче обнял его, осторожно пронес по передней и бережно опустил в кабинете среди книжных полок на диван, с которого Пушкину уже не суждено было подняться.
Началось медленное умирание поэта, длившееся почти двое суток. «Что вы думаете о моей ране?» — спросил раненый доктора Шольца, первого из врачей, привезенных к нему. «Не могу скрывать, она опасная». — «Скажите мне, смертельная?» — «Считаю долгом не скрывать и того». — «Благодарю вас, вы поступили, как честный человек; мне нужно устроить семейные дела». И, окинув взглядом свои книжные полки, Пушкин в последний раз обратился к верным спутникам своего труда: «Прощайте, друзья!» Приехавший вскоре лейб-хирург Арендт подтвердил безнадежность положения.
Пушкин поручил Жуковскому передать Николаю I свою просьбу о прощении за нарушение данного им слова не прибегать к новым решительным шагам без совещания с царем. Вскоре друг-поэт привез ответную записку с прощением и обещанием обеспечить осиротелую семью.
После нестерпимо мучительной ночи Пушкин утром 28 января простился с женою и детьми, пожал руки Жуковскому, Вяземскому, Виельгорскому, пожелал проститься с Карамзиной. Он просил выхлопотать прощение Данзасу. Чувство невыносимой тоски, обычное при воспалении брюшины, не проходило. Все лечение сводилось почти исключительно к холодным компрессам и опиуму.
Через столетие русская медицина осудила своих старинных представителей, собравшихся у смертного одра поэта (помимо Шольца и Арендта, здесь были также профессора И. В. Буяльский и Х. Х. Саломон, врачи К. К. Задлер, И. Т. Спасский и В. И. Даль; двое последних дежурили почти неотлучно). Доктора, по мнению современных специалистов, должны были воздержаться в беседах с Пушкиным от смертельного прогноза, обеспечить ему максимальный покой, не устраивать процессии прощающихся друзей, оберегать от лишних волнений[23].
Из этого отзыва следует, впрочем, выделить Даля. Врач-писатель, обожавший Пушкина, он сумел внести в ледяную безнадежность этой медленной агонии немного тепла и надежды. Был момент, когда сам умирающий поддался его бодрящему воодушевлению. Приехав к постели раненого 28 января в два часа дня (как только он узнал о событии), Даль застал здесь «страх ожидания смерти» на всех лицах и смущенную беспомощность знаменитых врачей: «Арендт и Спасский пожимали плечами…» Появление увлекательного «сказочника», повестями которого Пушкин так восхищался в 1832 году, с которым провел он неразлучно несколько незабываемых дней в Оренбурге, искренне порадовало умирающего. Он улыбнулся приехавшему, пожал ему руку, заговорил с ним впервые на «ты» (то есть «побратался» с ним накануне смерти). Свои последние часы Пушкин был с ним «повадлив и послушен, как ребенок», и выполнял беспрекословно все его просьбы и предписания.
Когда к вечеру, после пиявок, поставленных Далем, пульс больного стал ровнее, реже и мягче, врач-писатель решился опровергнуть единодушный смертный приговор прочих медиков: он осторожно «провозгласил надежду». Этим он доставил последнюю радость Пушкину. На его твердое заявление «мы за тебя надеемся, право, надеемся» поэт крепко пожал ему руку и ответил без возражения: «Ну, спасибо!..» Даль, несомненно, облегчил физическое и душевное состояние умирающего Пушкина. Ночь проходила без мучительных приступов, больной до самой зари не отпускал руки Даля. В пять часов утра Жуковский уехал к себе «почти с надеждою».
Но через два часа, вернувшись на Мойку, он услышал категорический прогноз Арендта: «Пушкин не переживет дня». Пульс катастрофически падал, руки начинали холодеть. В полдень консилиум врачей признал состояние Пушкина совершенно безнадежным. Жуковский написал последний бюллетень для посетителей, наполнявших приемную: «Больной находится в весьма опасном положении». В третьем часу Даль позвал Жуковского, Вяземского, Виельгорского: «Отходит!» Пушкин еще протянул руку товарищу, прося в полубреду поднять его «да выше, выше!» над книгами, над полками: «Ну пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Затем лицо его прояснилось, сознание вернулось, он тихо произнес: «Кончена жизнь». Действительно, конечности стыли по плечи, по колени, дыхание замедлялось и стихало…
Освобождение от всех испытаний и мук, выпавших на долю величайшего гения мировой поэзии, наступило 29 января 1837 года незадолго до трех часов пополудни.

4

Смерть Пушкина не разоружила его врагов. Преданный по распоряжению Николая I военному суду на другой же день после дуэли, Пушкин и после смерти оставался подсудимым чрезвычайного трибунала. Только приговор 17 марта прекратил рассмотрение «преступного поступка камер-юнкера Пушкина, подлежавшего равному с подсудимым Геккерном наказанию» (то есть, по букве закона, смертной казни).
Полиция предпринимала энергичные меры для срыва общественного поклонения поэту в связи с его трагической смертью. Лучшие представители литературных и научных кругов, учащейся молодежи, широких слоев учительства, среднего офицерства, мелких служащих, то есть той формирующейся «интеллигенции», которая чтила память о декабристах (а через десять лет объединится в кружках Петрашевского и Спешнева), переживали смерть Пушкина как тяжелый удар и крупнейшее политическое событие. К телу поэта двинулись широкие толпы «простонародья», о чем сохранилось замечательное свидетельство дочери Карамзина: «Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях приходили поклониться праху любимого народного поэта». Так уже в момент смерти Пушкина его оплакивала городская беднота, словно представляя перед гробом сраженного писателя всю огромную бесправную массу русского народа.
О возбуждении провожавших тело Пушкина записала в своей памятной книжке племянница декабриста С. Г. Волконского А. П. Дурново (с которой Пушкин встречался в 1824 году в Одессе): «На похоронах Пушкина раздавались возгласы: «Где этот иностранец, которого мы готовы растерзать?..»
Боязнь политических демонстраций вызвала распоряжение властей о переносе тела поэта в Конюшенную церковь (вместо адмиралтейской, где было назначено отпевание) и приказе об отправке гроба ночью в Святогорский монастырь для погребения. Одновременно Уваров предпринял ряд энергичных шагов для усмирения возбужденного общественного мнения. Чиновники выносили выговоры авторам хвалебных некрологов и рассылали распоряжения по цензурному ведомству о соблюдении «надлежащей умеренности» в оценках умершего поэта.
«Наши журналы и друзья Пушкина не смеют ничего про него печатать, — сообщил Вяземский в марте 1837 года своим парижским корреспондентам, — с ним точно то, что с Пугачевым, которого память велено было предать забвению». Накануне похорон Никитенко записал в свой дневник: «Уваров и мертвому Пушкину не может простить. Объявленный в афишах для бенефиса Каратыгина «Скупой рыцарь» снят с постановки. Вероятно, опасаются излишнего энтузиазма…»
Исключением из этого предписанного свыше заговора молчания оказалась далекая Одесса: обе издававшиеся здесь газеты на русском и французском языках поместили единственные в тогдашней печати широкие оценки деятельности Пушкина, написанные умно, независимо и с неподдельной скорбью. В них оплакивался «певец в высшей степени народный, одинаково понимавший и сокровеннейшие тайны русского мира и общие черты жизни человечества».
Борьбу с убитым поэтом продолжала и церковь. Инициатор процесса о «Гавриилиаде», петербургский митрополит Серафим, воспротивился отдать ему погребальные почести. Тело Пушкина запрещено было вынести для отпевания в Исаакиевский собор и выполнить торжественное служение под тем предлогом, что смерть от раны на поединке следует приравнивать к самоубийству.
Обер-прокурор святейшего синода Протасов сообщает псковскому архиепископу Нафанаилу, на которого возлагалась ответственность за погребальную церемонию, «чтобы при сем случае не было никакого особенного заявления, никакой встречи, словом, никакой церемонии».
Из всех современников наилучшую оценку петербургской трагедии дал сын историка, Андрей Карамзин. Узнав в Париже о смерти Пушкина, он писал своей матери: «Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело. Пошлыми сплетнями, низкой завистью к гению и красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно стоит того. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря, на востоке темно… То, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать!), меня ни мало не удивило; оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву — и это должно быть так, это в порядке вещей. Быстро переменялись чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь пускали по билетам только la haute societé[24]. Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал к ней? С тех пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, — его гению стало душно, он замолк…
Méconnu et deprecié il a vegeté sur ce sol arride et il est tombé victime de la médisance et de la calomnie[25]. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше».
Так определял социальную среду, окружавшую поэта в момент его смерти, близкий по воззрениям наблюдатель, во многом выражая собственные ощущения Пушкина перед обществом, ставшим его палачом.

5

«4 февраля, в первом часу утра или ночи, я отправился за гробом Пушкина в Псков, — записал в своем дневнике Тургенев. — Перед гробом и мною скакал жандармский капитан». На санных дрогах с телом поэта находился дядька умершего, Никита Козлов, пожелавший проводить его до могилы; он был глубоко опечален. «Не думал я, чтобы мне, старику, пришлось отвозить тело Александра Сергеевича. Я на руках его нашивал…» В Пскове губернатор прочел Тургеневу только что полученное «высочайшее» распоряжение воспретить при следовании тела Пушкина «всякое особенное изъявление, всякую встречу». Этим объясняется и необычайная, поистине фельдъегерская, быстрота переезда: в 35–40 часов от Петербурга до Тригорского; мертвого Пушкина мчали вскачь и без передышки, как важнейшего государственного преступника, лошадей загоняли — Тургеневу пришлось заплатить «за упадшую под гробом лошадь».
Прасковья Александровна, не перестававшая до конца думать о «своем дорогом Александре», должна была в последний раз позаботиться о нем. Ровно месяц тому назад, 6 января, она получила письмо поэта: «Испытываю сильнейшее желание навестить этой зимой Тригорское». Желание печально исполнилось. Ей оставалось только распорядиться о доставке тела в Святые Горы вместе с крестьянами, которых отрядили копать могилу.
Рано утром 6 февраля в монастырь приехали из Тригорского Тургенев с Никитой Козловым и две дочери Осиповой — восемнадцатилетняя Мария, с которой поэт приготовлял в прежние годы французские уроки, и самая младшая, тринадцатилетняя Екатерина. Сама Прасковья Александровна была больна, все прочие члены ее семьи были в разъезде. Жандармский капитан Ракеев представлял петербургскую власть, архимандрит Геннадий — государственную церковь. От местной полиции присутствовал сельский заседатель Петров, представлявший земского опочецкого исправника (который сам счел неудобным явиться на эти «крамольные» похороны), и от исправника города Острова — повытчик земского суда Филиппович.
В стороне, обнажив головы, стояли крестьяне Тригорского и Михайловского, потрудившиеся над рытьем могилы, пока еще временной: земля так промерзла, что пришлось пробивать ломом лед и засыпать гроб снегом до весенней оттепели.
Такова была горсточка людей, провожавшая Пушкина в могилу: почти никого из столичных властей, но зато верный «Савельич» — Никита Козлов, сопровождавший его по жизненным дорогам от колыбели на Немецкой улице до Святогорского погоста; старый друг, определявший его в лицей, хлопотавший за него в годы ссылки, посылавший ему из чужих краев античные вазы и современную хронику Парижа; две девушки из Тригорского, для которых со временем этот снеговой холм будет связан с бессмертными стихами: «Владимир Ленский здесь лежит, погибший рано смертью смелых…»; и, наконец, несколько псковских крепостных, словно посланных к могиле убитого поэта тем подневольным народом, который своими сказаниями обогатил его творчество и навсегда принимал теперь в свою память имя Пушкина, чтоб донести его до далекой, но неизбежной эпохи своего освобождения.

IX НАСЛЕДИЕ ПУШКИНА

1

А вокруг уже поднималось «племя младое, незнакомое…». Над раскрытым гробом Пушкина Россия услышала голос нового гениального лирика — Лермонтова, словно продолжавшего заветы погибшего поэта в своих разящих стихах и смелом вызове палачам «свободы, гения и славы». Телу Пушкина пришел поклониться студент-филолог Петербургского университета Иван Тургенев. «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога», — вспоминал он впоследствии. Младший чиновник департамента внешней торговли И. А. Гончаров, услышав на службе о смерти поэта, вышел из канцелярии и разрыдался: «Я не мог понять, чтоб тот, перед кем я склонял мысленно колена, лежал бездыханным…» В далеком Мюнхене молодой служащий русского посольства Тютчев, чьи стихи Пушкин перед смертью напечатал в своем «Современнике», писал свое знаменитое обращение к убитому поэту: «Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет…» Другой начинающий лирик, также уже представленный в стихотворном отделе пушкинского журнала, воронежский песенник Кольцов, выразил в двух словах впечатление русских поэтов от постигшей их утраты: «Прострелено солнце!..»
Мысль и слово Пушкина уже владели целым литературным поколением и невидимо формировали его. Через десять-пятнадцать лет эти юноши и подростки выступят могучими строителями великой русской реалистической литературы, воспринимающей у Пушкина глубокую правду его живописи, безошибочную верность его рисунка, неотразимую подлинность образов, высокую социальную чуткость замыслов, широту и смелость композиций.
Представители старшего поколения уже утверждали эту великую пушкинскую традицию русской литературы. Гоголь в сороковые годы продолжает свою работу над замыслом, подаренным ему Пушкиным, — над «Мертвыми душами». Белинский, уже оцененный редактором «Современника» и намеченный им в сотрудники своего журнала, дает первую полную и цельную монографию о творчестве Пушкина; ряд положений этой замечательной книги ляжет в основу всей позднейшей критической мысли и отразится на отзывах о Пушкине крупнейших представителей демократической критики шестидесятых годов — Чернышевского и Добролюбова.
Реалистический роман, утвердивший мировое значение русской литературы, восходил своими основными художественными методами к «Евгению Онегину» и «Капитанской дочке». Тургенев, высоко ценя глубокую психологическую правдивость романических героев Пушкина, дает в своем творчестве ряд самобытных вариаций типа умного и культурного русского человека, обреченного эпохой на бездействие и прозябание. Незадолго до смерти в речи 1880 года он произнес хвалу «великолепному русскому художнику», свойства поэзии которого «совпадают со свойствами, сущностью нашего народа».
Глубокое своеобразие художественной системы Льва Толстого не освободило его от воспитательного воздействия Пушкина. Толстой вдохновляется «Цыганами» в своей кавказской повести «Казаки», а в «Войне и мире» принимает композиционный закон «Капитанской дочки» — перерастание семейной хроники в историческую трагедию эпохи. В построении «Анны Карениной» он ориентируется на прозаические отрывки к «Египетским ночам». «Пушкин наш учитель, — говорил он от имени всех русских писателей, — чувство красоты развито у него до высшей степени, как ни у кого».
Гончаров навсегда запомнил Пушкина в аудитории Московского университета, когда поэт горячо отстаивал подлинность «Слова о полку Игореве» в дискуссии с Давыдовым и Каченовским. В своих романах о русской жизни студент-словесник, слышавший Пушкина, замечательно воспринял прозрачность и точность его рисунка, отражающего с зеркальной отчетливостью картины природы, быта, черты современных характеров.
Блестящий мастер публицистической и мемуарной прозы, Герцен высоко ценил Пушкина за его «инстинктивную веру в будущность России». Он отметил здоровый и полнокровный реализм великого поэта и безысходный трагизм его жизни в эпоху, когда «ужасная, черная судьба» выпадала на долю всякого, кто смел «поднять голову выше уровня, начертанного императорским скипетром».
На протяжении всей своей деятельности Достоевский считал своим учителем Пушкина. В своей первой повести он воздает хвалу автору «Станционного смотрителя», а последнее его произведение — знаменитая речь на открытии московского памятника поэту — стремится раскрыть его творчество для будущих поколений русских людей. «Не было бы Пушкина — не было бы и последовавших за ним талантов», — таково было убеждение Достоевского, выраженное незадолго до смерти.
Великий русский сатирик Салтыков признавал Пушкина «величайшим из русских художников». Поэт, вероятно, был близок ему как создатель в русской поэзии «пламенной сатиры». Пушкин, беспощадно хлеставший «Ювеналовым бичом» царей и министров, является несомненным родоначальником последующих классиков этого жанра. «Историю одного города» обычно сближают с «Историей села Горюхина». Эпиграммы Пушкина на представителей династии возвещают знаменитые маски щедринских градоправителей. Салтыков, как памфлетист Романовых, продолжал путь, начатый Пушкиным.

2

Школа поэта неизменно ощущается у великих представителей русского художественного слова второй половины XIX века. Ближайший наследник основоположников русского романа Чехов считал, что «Тамань» Лермонтова и «Капитанская дочка» прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной прозой. И в своих рассказах-элегиях он замечательно показал, как русская проза, насыщенная насквозь лирическим восприятием мира, может звучать пушкинским стихом, не обращаясь к искусственным приемам метрики и оставаясь до конца художественной прозой.
В другом жанре исторические хроники Островского и трилогия Алексея Толстого воскрешают традиции «Бориса Годунова».
Певец «печали и гнева» Некрасов считал, что его революционное мировоззрение слагалось под влиянием пушкинских политических стихотворений:

Хотите знать, что я читал? Есть ода
У Пушкина, названье ей: «Свобода».

В черновиках своего любимого создания «Кому на Руси жить хорошо» он связывает с именем великого поэта предсказание о будущем грамотном и просвещенном русском народе:

…Крестьянин купит Пушкина,
Белинского и Гоголя —
На кровный купит грош.
То люди именитые,
Заступники народные,
Друзья твои, мужик!

Следующее поэтическое поколение — на рубеже двух столетий — уже не только учится у Пушкина, но углубленно изучает его. Валерий Брюсов дал ряд творческих вариаций на темы «Египетских ночей», «Медного всадника», набросков комедии об «Игроке». Александр Блок разрабатывал в своей лирике мотивы «Медного всадника». Его последнее стихотворение было посвящено пушкинскому дому и образу поэта, который предстает на повороте эпох как великий стимул бодрости духа и новых устремлений русской поэтической культуры:

Пушкин! тайную свободу
Пели мы вослед тебе!

Первый классик пролетарской литературы Горький навсегда запомнил впечатление от своего раннего знакомства с Пушкиным: «Полнозвучные строки стихов запоминались удивительно легко, украшая празднично все, о чем говорили они; это делало меня счастливым, жизнь мою легкой и приятной, стихи звучали, как благовест новой жизни».
Пушкиным отмечена веха в развитии крупнейшего представителя советской поэзии Маяковского. Бунтовавший в молодости против классических авторитетов, он на диспуте в Малом театре 26 мая 1924 года говорил об «обаянии» письма Онегина: «Конечно, мы будем сотни раз возвращаться к таким художественным произведениям, и даже в тот момент, когда смерть будет накладывать нам петлю на шею, тысячи раз учиться этим максимально добросовестным творческим приемам, которые дают бесконечное удовлетворение и первую формулировку взятой, диктуемой, чувствуемой мысли».
Господство бессмертных традиций Пушкина в поэзии всех народностей Советского Союза с исключительной силой сказалось в столетнюю годовщину смерти поэта. Крупнейшие писатели национальных республик выражали в стихах и прозе свою неразрывную связь с вождем русской поэзии.
«Красоту пушкинского стиха я впервые ощутил в раннем детстве, — сообщал поэт Армении Аветик Исаакян, — с тех пор солнце русской поэзии своим чистым немеркнущим светом всегда озаряет мне мир искусства». «Пушкин издавна близок украинским поэтам, — писал Максим Рыльский, — и не только как автор «Полтавы», а весь Пушкин, во всем его необъятном величии». «Ни Байрон, ни Гёте, ни Гомер, ни Данте, ни Фирдоуси, ни Хафиз не пользуются в Азербайджане такой всенародной любовью, как Александр Сергеевич Пушкин», — свидетельствует Самед Вургун. «Голос твой помнит земля Руставели», — обращается к творцу «На холмах Грузии» Ал. Абашели. «Под благотворным пушкинским влиянием росла и развивалась белорусская литература», — заявил Максим Танк.

Поэты наши научились пенью
У Пушкина, и любят латыши
Его стихов пленительных кипенье,
И ширь ума, и мощь его души, —

говорит о своей «встрече» с русским гением поэт Латвии Янис Плаудия. «И живут в просторах Татарстана звуки песен, созданных тобой», — обращается к великому певцу России Ахмед Ерикеев. Такое же ценное свидетельство дает в своих стихах Халиджан Бекходжин:

Слыхал я, как пели с волненьем глубоким
В колхозных аулах, в счастливом краю
Жигиты степей для подруг чернооких
Посланье Татьяны, как песню свою.

И как бы завершая эту многоголосую и единодушную хвалу, певец Башкирии Сайфи Кудаш слагает Пушкину свои взволнованные строфы:

Он, вестник грядущего мира,
Писал, что за вольное слово
Был вырван язык у башкира,
Повстанца времен Пугачева.
Мы, правнуки этого деда,
Погибшего в тяжких увечьях,
Читаем и славим поэта
На всех языках и наречьях…

Ашуги и акыны, кобзари и домбристы, импровизаторы народных песен и мастера ритмического слова славят великого новатора образов и звуков, провозвестника эры справедливости и свободы, загоревшейся, наконец, над его безбрежной и многонациональной родиной.

3

Могучий двигатель творческой культуры, Пушкин щедро оплодотворил и всю область родного искусства — музыку и театр, живопись и скульптуру, хореографию и кино.
Великие композиторы стали гениальными истолкователями Пушкина. От Глинки и Даргомыжского, через Мусоргского, Римского-Корсакова, Чайковского и Рахманинова русская опера выросла, окрепла и получила мировое признание на образах и темах Пушкина. В наши дни «Станционный смотритель» В. Крюкова, «Граф Нулин» М. Коваля, «Пир во время чумы» А. Гольденвейзера, «Барышня-крестьянка» Бирюкова длят эту славную традицию. Уже при жизни поэта было написано до семидесяти песен на слова его стихотворений — Алябьевым, Верстовским, Титовым, Геништою и многими другими. В последующих поколениях Балакирев, Бородин, Рубинштейн, Кюи, Лядов, Танеев, Глазунов, Аренский, Гречанинов, Метнер, помимо названных мастеров оперы, не переставали разрабатывать знаменитые сердечные признания и «вакхальны припевы». Их дело с честью продолжает целая плеяда советских композиторов: Хренников, Книппер, Василенко, Шапорин…
Одновременно творчество Пушкина обогащало искусство русского танца, которое поэт так любил за его глубокую одухотворенность. От ценимого им балетмейстера Дидло до советского композитора и ученого Б. В. Асафьева балетная сцена сумела пластически истолковать волшебные сказки Пушкина и «Руслана и Людмилу», первые южные поэмы и «Барышню-крестьянку». На сюжет «Цыган» написан балет С. Василенко, «Медного всадника» — Р. М. Глиэром, «Сказки о попе и о работнике его Балде» — М. Чулаки.
Русский драматический театр в своих лучших представителях не переставал воплощать великие образы Пушкина. Гениальный трагический поэт дал бесценный материал для актеров-трагиков. Уже его современники — Каратыгин и Мочалов — влеклись к сложным и глубоким героям пушкинской драматургии. Позже пламенная Ермолова и простонародная Стрепетова раскрыли весь трагизм образа дочери мельника в «Русалке». Комиссаржевская воплотила Мери в «Пире во время чумы», Качалов создал великолепного Дон-Жуана, Остужев — потрясающего Скупого рыцаря. Но и артисты характерного стиля — Щепкин, игравший старого барона, Пров Садовский, воплощавший Лепорелло, Самойлов в роли Самозванца, Давыдов — Вальсингам, Варламов — беглый монах, Москвин — Григорий Отрепьев (и станционный смотритель на экране) — создали ряд первоклассных сценических образов. Русский актер нашел в драматургии Пушкина высшую школу трагедии и ритмического слова. Целую галерею пушкинских образов создал Шаляпин. В столетнюю годовщину со дня смерти Пушкина советский театр выдвинул новых сильных исполнителей его драматических образов: Н. К. Симонова и М. Ф. Ленина (Борис Годунов), Б. А. Бабочкина (Самозванец), Е. Н. Гоголеву (Марина Мнишек), И. Н. Берсенева (Дон-Жуан), С. В. Гиацинтову (Донна Анна).
Остановимся на некоторых из этих сценических воплощений.
Театр Пушкина определил репертуар и сформировал сценический метод великого артиста-психолога Шаляпина. Огромный образ мельника из «Русалки» получал в его трактовке поистине шекспировские масштабы. Недаром критика сближала этого обезумевшего старца, потерявшего дочь, с королем Лиром в исполнении Сальвини и Поссарта. Тот же величественный дух реял и над шаляпинским Борисом Годуновым. Верный замыслу Пушкина и осуществлению Мусоргского, певец стремился представить исторического героя трагически-обаятельным, каким он является в ряде сцен «народной музыкальной драмы». Увлеченный историческими характерами, Шаляпин создавал здесь и незабываемые типы мудреца Пимена и расстриги-монаха Варлаама. «Мусоргский, — разъяснял свое понимание великий актер-певец, — с несравненным искусством и густотой передал бездонную тоску этого бродяги… Тоска в Варлааме такая, что хоть удавись, а если удавиться не хочется, то надо смеяться, выдумывать этакое разгульно-пьяное, будто бы смешное». Он запевает веселые слова, но «это не песня, а тайное рыдание». В «Руслане и Людмиле» Шаляпин создал шедевр монументального юмора — сатирический тип трусливого воина Фарлафа. В сотрудничестве с Врубелем, Серовым и Рахманиновым он раскрыл зловещую фигуру Сальери во всем трагизме внутренней борьбы его эстетических и нравственных идей. Восхищение Моцартом неожиданно вызывало жестокий приговор творцу несравненной музыки, чье недосягаемое совершенство как бы отменяло в глазах его соперника труд всех современных композиторов. Такое истолкование поднимало на подлинную трагическую высоту проблематику знаменитого монолога:

Что пользы в нем? Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб, возмутив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь!
Так улетай же! чем скорей, тем лучше.

Шаляпин увековечил и сложный характер Алеко в опере молодого Рахманинова и дал одну из самых своеобразных сценических трактовок Евгения Онегина. Какая обширная и драгоценная галерея пушкинских образов! Корифей оперного театра вырос на бессмертных замыслах величайшего национального поэта и дал им неумирающее воплощение.
Мастером пушкинского образа на сцене был и В. И. Качалов. Его Дон-Жуан по глубине замысла и тонкости исполнения относится к выдающимся явлениям русского театра. Превосходно исполнявший с эстрады монолог Вальсингама из «Пира во время чумы», артист-мыслитель исходил в толковании севильского обольстителя из дерзкого вызова судьбе, звучащего в заключительных строфах бесстрашного гимна:

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы…

По словам Качалова, он хотел дать не того Дон-Жуана, который избрал источником наслаждения женщин, но того, «которому превыше всего дерзать, важнее всего преступить запрет, посчитаться силой с кем-то, кто выше земли».
Отсюда необычайная сила дерзания в эпизоде приглашения мраморного Командора на ужин к его вдове и мужественная встреча каменного мстителя («Все кончено. Дрожишь ты, Дон-Жуан». — «Я? нет. Я звал тебя и рад, что вижу». — «Дай руку». — «Вот она»). Пусть тяжело пожатие каменной десницы, но герой гибнет с именем Донны Анны на устах. Он до конца бравирует смертельной опасностью и отстаивает свое право на безграничную страсть и мятежную мысль.
Станиславский признал качаловского Дон-Жуана лучшим образом пушкинского спектакля. Сам артист заявил, что он стремился к новому истолкованию героя «через осуществление прежде всего легкости и красоты стиля этой пушкинской вещи». Такое задание ему блестяще удалось.
И, наконец, событием сценической «пушкинианы» был уже на советской сцене «Скупой рыцарь» в исполнении А. А. Остужева. Артист романтического стиля и героического репертуара отказался от традиционного сближения старого барона с Шейлоком и Гарпагоном и, сохраняя суровую мрачность персонажа феодальной эпохи, сообщил ему черты рыцарства средних веков и властолюбия времен возникающего Ренессанса. Черты гордого индивидуализма этого скупца в металлических перчатках имеются в тексте маленькой трагедии:

Что не подвластно мне? Как некий демон
Отселе миром править я могу…
…Мне все послушно, я же — ничему;
Я выше всех желаний; я спокоен;
Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья…

Артист раскрывал во весь рост, как на старинном дворцовом портрете, фигуру «верного храброго рыцаря», как называет его герцог. При этом исполнитель не придавал своему мелодическому голосу старческих интонаций, и выражал по-молодому обуявшую его страсть. Ростовщика заслонял фанатик, маньяк, безумец, не лишенный мужественной стойкости души и непоколебимой преданности своей идее. Смелым воплощением этой энергии и железной воли, господствующей над всеми пороками и вожделениями, Остужев внес новый тон в историю трагедийного театра.
Творчество Пушкина дало богатейший материал для русских художников. Ни один из представителей отечественной литературы не получил такого широкого и полноценного отражения в живописи и графике, как величайший из ее поэтов. Пушкина иллюстрировали Федотов, Брюллов, Крамской, Репин, Суриков, Серов, Врубель, Бенуа, Билибин, Кардовский, а в Октябрьскую эпоху — Кустодиев, Добужинский, Митрохин, Куприянов, Кравченко, Конашевич, Рудаков, Кузьмин, Хижинский, Савицкий и многие другие. На пушкинские темы работали Соколов-Скаля, А. Герасимов, Шмаринов, Манизер. Ряд рисунков и гравюр к «Медному всаднику», «Евгению Онегину», «Пиковой даме», «Египетским ночам» представляют собой шедевры изобразительного искусства. Наконец Пушкин вдохновлял таких мастеров декорационной живописи, как Головин, Юон, Коровин, Симов, Фаворский, Рабинович, Дмитриев, Чупятов, Федоровский и ряд других. Мир Пушкина по-новому возник в больших и ярких сценических картинах.
Ценитель русской скульптуры, отразивший в своем стихе статуи Пименова, Логановского, Орловского, Пушкин стал героем и двигателем отечественного ваяния. Уже современники поэта — Витали, Гальберг, Тербеньев — дали его первые бюсты и статуэтки. Несколько позже всеобщее признание получили московский памятник поэту, воздвигнутый Опекушиным, и «Пушкин-лицеист» Баха. Изящен и выразителен бронзовый Пушкин П. Трубецкого. В советское время лепные изображения великого поэта дали Суворов, Королев, Домогацкий.

Грустен и светел вхожу ваятель в твою мастерскую.
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе, —

кажется, слышится этот приветственный дистих Пушкина перед замечательным собранием его изображений в русской скульптуре.
Массовое искусство экрана показало миллионному зрителю «Руслана и Людмилу», «Сказку о царе Салтане», «Станционного смотрителя», «Путешествие в Арзрум», «Дубровского» и «Капитанскую дочку».
Но шире всего отразили поэзию Пушкина бесчисленные и безыменные мастера кустарного творчества. «Всему миру известные народные живописцы села Палех покрыли тончайшими лаками новые шкатулки, блюда, лари и подносы, воспроизведя в чудесных миниатюрах мотивы из поэм и сказок Пушкина. Прославленные вышивальщицы Украины приготовили ткани и аппликации на пушкинские темы. Уральские литейщики отлили из чугуна монументальные иллюстрации к творениям своего поэта. Холмогорские резчики по кости выточили из мамонтовых клыков трубки и брошки с изображением героев Пушкина. Гранильщики из Гусь-Хрустального воплотили в стекло и хрусталь сцену дуэли поэта. Московские игрушечных дел мастера создали из дерева и кости царя Дадона, золотого петушка и бабу Бабариху. Ленинградские мастера изготовили для кукольного театра марионетки Дон-Жуана и Донны Анны. Вологодские мастерицы соткали единственные в своем роде кружева, в тонкой паутине которых, как в изморози зимнего окна, выступают изображения бессмертного пролога к «Руслану и Людмиле»[26]:
Таким великим инициатором национального искусства во всех его отраслях был Пушкин. На его образах и драмах лучшие мастера русского пластического и тонального творчества, наряду с поэтами и романистами нашей страны, возвестили миру о неисчерпаемых творческих возможностях своего народа. Прав был в своем метком суждении Гончаров: «Пушкин — родоначальник русского искусства, как Ломоносов — отец науки в России».

4

Белинский первый широко поставил вопрос о мировом значении Пушкина. Это, по его определению, «не только великий русский поэт своего времени, но и великий поэт всех народов и всех веков».
Пушкин рано вошел в мировую литературу. Первые переводы его творений появились — на немецком и французском языках — в 1823 году, а уже в 1827 Гёте передал Жуковскому свое перо в дар автору «Сцены из Фауста». Еще при жизни Пушкина появились в иностранных сборниках или путевых книгах отзывы о молодом русском поэте, совмещающем блестящий талант художника с благородной независимостью характера. Эти верно схваченные черты творческого облика Пушкина легли в основу его восприятия передовой западноевропейской критикой, а за ней и прогрессивными читателями всего мира. Вольнолюбивый поэт-мыслитель, достигший высшего мастерства слова, — таков Пушкин в известных оценках Мицкевича, Проспера Мериме, Маркса и Энгельса. Основоположники научного социализма учились русскому языку по «Евгению Онегину», восхищаясь художественным и идейным новаторством знаменитого романа. В 1899 году Эмиль Золя приветствовал русских писателей с вековым юбилеем «отца современной русской литературы, универсального человека, превосходного поэта, подлинного друга свободы и прогресса». В 1937 году Ромен Роллан присоединился «всем сердцем» к чествованию Пушкина со словами: «Я желаю, чтоб росла его слава». Наконец в 1949 году согласным хором прозвучали в Москве приветственные речи зарубежных прогрессивных деятелей культуры, объединившихся в своем преклонении перед мировым поэтом. «Пушкин, хранимый своим народом-гигантом, сверкает для всех народов», — сказал чилийский поэт Пабло Неруда. Известный китайский писатель Эми Сяо сообщил, что «памятник Пушкину гордо высится над рекой Хуан-Пу, в Шанхае, окончательно освобожденном китайской Народно-освободительной армией». «Пушкин принадлежит всему человечеству», — заявил негритянский певец Поль Робсон. Старейший пролетарский писатель Дании Мартин Андерсен-Нексе уподобил Пушкина древнему скальду, который шел перед войском и песнью воодушевлял на борьбу.
Слух о поэте не только прошел «по всей Руси великой», но и отозвался во всех передовых странах мира. Пушкин был первым писателем, обосновавшим своим творчеством будущий тезис Ленина о всемирном значении русской литературы.

Короткая и трагическая жизнь Пушкина отметила еще невиданный перевал в истории мысли и слова его родины. По-новому зазвучал русский язык, не знавший у предшественников Пушкина такого сочетания воздушности и энергии, напевности и мощи. Небывалой гибкости и силы достиг русский стих, получивший под его пером высшую выразительность и стройность в обширнейшем репертуаре новых лирических жанров и строф. Впервые в России поэзия стала политической трибуной, грозящей «неправедной власти» и ограждающей своим огненным словом бесправных и «падших». Живой и впечатлительный ко всем проявлениям современности, поэт оставил в своих записях картину целого общества, приведенного в движение идеями французской революции и непримиримо разъединенного декабрьским вихрем. Как художник-мыслитель, он искал в прошлом истоков протекавшей на его глазах политической драмы и не переставал развертывать на страницах своих произведений предания русского былого в его победоносной борьбе и героических образах. Но, как подлинно великий поэт, он отстаивал в истории те ценности будущего, за которые борются народные массы.

17. Н. О. Лернер. Рассказы о Пушкине. Л., 1929.

18. Последующая запись разговора сделана не Пушкиным, а другими посетителями Бердской слободы.

19. По рассказу Пушкина, красавица Харлова была женой коменданта Нижне-Озерной крепости и дочерью начальника Татищевой крепости полковника Елагина. Когда ее муж и родители погибли при осаде, она согласилась стать наложницей Пугачева для спасения своего семилетнего брата. Но вскоре, по требованию восставших, оба они были расстреляны. Имя Харловой упоминается и в «Капитанской дочке»: Швабрин убеждает Марию Ивановну выйти за него замуж, угрожая в противном случае отвести ее в лагерь Пугачева, где ее ждет участь Лизаветы Харловой.

20. Словарь Плюшара, IV, 359. К этому тому приложен список подписчиков на словарь, среди которых на странице 31 значится: «Его высокобл. А. С. Пушкин».

21. Из сообщения нидерландского поверенного в делах Геверса министру иностранных дел Ферстольку от 20 апреля (2 мая) 1837 года.

22. Даем перевод этого отрывка, опуская или выправляя некоторые неточности. Полный текст опубликован нами в издании «Пушкин. Временник пушкинской комиссии», IV–V, М.—Л., 1939, стр. 417–434. Автор статьи — лектор французского языка в Петербургском университете Шарль де Сен-Жюльен.

23. Приведем мнение историка русской хирургии А. М. Заблудовского: лечение Пушкина велось правильно, но общее обслуживание больного оказалось неудовлетворительным (отсутствие сиделки, присутствие посторонних и пр.). Предотвратить смерть было невозможно, но можно было облегчить страдания умирающего. В наши дни операция и переливание крови могут в таких случаях привести к спасению, хотя и в настоящее время рана, подобная пушкинской, весьма тяжела и нередко приводит к смерти (А. М. Заблудовский. Русская хирургия первой половины XIX века. «Новый хирургический архив», 1937, т XXXIX, кн 1, стр. 19–24).

24. Высшее общество.

25. Непризнанный и обесцененный, он прозябал на этой бесплодной почве и пал жертвою злословья и клеветы.

26. В. А. Мануйлов. Пушкин и наше время. Л., 1949, стр. 37–38.