Уважаемый посетитель! Этот замечательный портал существует на скромные пожертвования.
Пожалуйста, окажите сайту посильную помощь. Хотя бы символическую!
Благодарим за вклад, который Вы сделаете!.

Или можете напрямую пополнить карту 2200 7706 4925 1826
Или можете сделать пожертвование через

Кумова постеля - Русские простонародные легенды (1861 год)

Давно, когда ещё и моей прабабушки на свете не было, в местах неведомых, где-то посреди густого леса стояла избушка дровосека. Дровосек жил с женою, а детей у них не было да не больно хотелось им их иметь-то — одним жить спокойнее, но случилось не так, как им хотелось и думалось. Жена сделалась беременною, а муж, бродя по лесу, наткнулся врасплох на огромного медведя, а ведь эти чёртовы дети медведи недолго рассуждают. Косолапый облапил дровосека, подмял его под себя и пикнуть ему не дал, сразу ему жизнь прикончил. Жена не знает, что над её муженьком стряслась такая бедовая оказия, сидит да поджидает муженька, а сердечко так в груди и занывает, так и поговаривает, так и шепчет ей на ухо — плачь скорее, плачь бесталанная, горемычная, мне легче будет. Долго ждала жена мужа, думала-раздумывала о нём разные разности, что он не в город-ли ушёл да там напился у свата Фаддея, а за ним такой грешок водился частенько, он бывал пьянёнек и напорядках[1]. Так-то вот думая, жена прождала мужа целую ночь и утро прошло, и полдень настал, а его нету. Соскучась сидеть в избе, жена вышла в лес, прошла немного по лесу да как вдруг ахнет, крикнет от страху, видит человека убитого. Валяется он под деревом и лица то на нём не видно, так сердечный изуродован, только по одёже догадалась она, что это был её муж. Повыла, повыла она над убитым да не вечно же выть. Так и она сделала, выть перестала, вырыла для него могилу да и похоронила, но и после похорон она всё-таки ещё не совсем оставила плакать, проплакала ещё несколько времени, а время всё подвигалось вперёд, наконец до того подвинулось, что вдове мочушки не стало, пришла пора родить, но и тут беда, и тут напасть — не может опростаться, да и только. Три дня криком прокричала, а кто услышит её крик в таком дремучем лесу, в нём людей-то почитай никогда не бывает и не проходят по лесу, а звери хоть и шляются, да им-то какое дело до чужого крику, они и сами ревут не хуже, если не лучше, не громчее. Так она, бедная, маялась, маялась, а всё лучше нет, вот и четвёртый день уж на исходе, бабки нет, а к ней не бежать же стать самой, когда она с постели встать не может. Болезнь её притиснула шибко, да потом как вдруг прихватит ещё сильнее, ещё шибче, так у неё и глаза под лоб подкатились. Невзвидела она земли и неба, оно ей в овчинку показалось, не вытерпела она и вскричала:
— Хоть бы чёрт пришёл помочь мне!
Известно дело, она вскричала это сдуру, да и то сказать, человек до того грешен, что он всегда луканьку-то[2] у себя на языке держит. А он, окаянный, как его кликнут, куда услужлив, тотчас явится. Вот он и тут появился, проклятый, быстрее мысли да как ещё принарядился, окаюга скверная, что не только узнать, так и подумать невозможно, что это сила окаянная так разрядился. Пришёл он к вдове в образе женщины, бабки, да не простой, а стомяной, в чепчике, с разными разностями, разряжен так, что куда тебе, и как только вступил на порог, так больной и легче стало, она тут скоро и родила. Тогда окаянный подошёл к ней и говорит:
— Послушай, хоть услуга моя малая, но я всё-таки даром никому ничего не делаю и потому, что мала моя услуга, то оставляю у тебя твоего ребёнка до двадцатилетнего возраста. Потом я приду за ним, потому что он мой.
Так вот эти слова проговорил дух лукавый да и пропал, а куда уж он пропал в минуточку, этого не известно, может, и в печь вошёл дымом да в трубу и улизнул, ведь для беса это пустячки, он и не такие ещё фокусничества выкидывает.
Вот живёт вдова, поживает без мужа не горько, не сладко, а так себе, серёдка на половине, а время катится, быстро летят дни, а вслед за днями, недели, месяцы и годы бегут скорёхонько. Скорёхонько прошло так лет и много, вырос ребёночек вдовы; да я и запамятовал, ребёночек-то какой был и не сказал, ведь может быть и девочкой и мальчиком. Так вот я теперь и говорю вам, он был мальчишечка и от времени сделался порядочным мальчугою; лет ему набежало с семнадцать, а какой был он прилежный учиться разным разностям, всему его мать учила — и грамоте, потому что немного сама мараковала, и Богу молиться научила, и всяким домашним приличествам, и покорности к родительнице, и работе в лесу, чем можно бы было и себя и мать кормить. А он всё это понял хорошо, всё исполнял точно, то есть такого сына почтительного да хорошего пожелал бы всякой крещёный иметь у себя и благодарил бы Бога, что он дал ему такую милость. Вдова радовалась и благодарила Бога, глядит она на своего сына милого, любуется, радуется не нарадуется, а как придёт ей на память, что чрез три годочка должна она будет с ним проститься, отпустить его, отпустить бы — это ничего, да ведь отпустить-то куды, в когти лукавого. Как это ей придёт на ум, так она и всплеснёт руками и зальётся, завопит, заголосит, начнёт причитать; а слёзы, как ручей из глаз, так и польются. Частенько это случалось, частенько замечал и сын, что мать невесть с чего плачет, невесть с чего вдруг заголосит, завопит, упадёт на стол да так и лежит как мёртвая, а иную пору и на пол упадёт, голову ушибёт и лежит как мёртвая, сыну уж водой раз десять приходилось её отпаивать.
В один вечер сын сидел с матерью за ужином, похлебал он немножко щец да, верно, не хотел более, что ложку на стол положил, не ест, подпёр голову руками да и поглядывает на мать.
— Что же, дитятко моё милое, не похлебаешь ещё щей-то?
— Да не хочется, матушка!
— Похлебай, родимый мой голубочек, — сказала мать. Тут ей и пала на память та беда, что она недолго будет смотреть на своего сыночка, любоваться им — уйдёт он и её уже горемычную и матушкой называть будет некому. Подумала она это, да и заплакала горько-горько.
— Что ты матушка всё плачешь, какая у тебя беда есть и зачем ты мне её сказать не хочешь?
— Хочется, моё дитятко милое, хочется сказать тебе, да язык не ворочается, к горлу прилипает, не выговоришь, страшно, — и она ещё больше залилась слезами.
— Что, родимушка, страшно?… говори не бойсь.
Долго плакала да вопила мать, да вздыхала, наконец и раскрыла сыну такую беду свою, страшное своё горе — как она беса призвала, что он сказал, и потом, всхлипывая, проговорила:
— Ненаглядный ты мой, не будет скоро у меня тебя, ясного сокола, не увижу я тебя больше, — и опять завыла.
Сын задумался, опустил голову, потом поднял её, вытер рукавом слёзы и сказал:
— Матушка, перестань плакать, слушай лучше меня. Пойду я от тебя сейчас куда очи глядят, чтобы тебе не терзаться, как увидишь, когда бес придёт за мною и возьмёт меня. Лучше, меня у тебя на глазах не будет. Думай — я помер или где в монастыре нахожусь, и пойду в монастырь, а туда сила лукавая пройти не посмеет, благослови меня, родимая, в путь-дорогу.
Мать послушалась сына и, видя, что он говорит дело, что в монастырь сила лукавая пройти не посмеет, горько заплакала, благословила сына, дала ему на дорогу кой-чего поесть и вышла провожать его. Тут её сердечушко не вытерпело, она схватила сына, прижала к себе и заплакала, разлилась как река, насилу сын уж мог оторваться от неё и пошёл по тропинке, а мать завопила и упала у избы на землю. Сын не оглядывался.
Эх жаль, что я не знаю, как звали его, а то лучше бы было рассказывать, ну да уж делать нечего.
Вот идёт он тропинкою лесною, да и думает о своей горькой участи. Вдруг поднялся дождь (а сперва хороша была погода), да какой дождь — как из ведра полил, приютиться негде нашему пешеходу. Да он и не очень думает о дожде, идёт да идёт, только вдруг и видит огонёк, он к огоньку и направился. А дождь порубил ещё сильнее, загремел гром, молния залетала, так вот и шныряет, как будто сжечь хочет. Вот идёт наш путник к огоньку, не за тем, что грома да молоньи[3] испугался, а так лучше, известно дело, ночевать в тёплой избе, чем в дремучем лесу, да ещё когда дождь как из ведра льёт. Наконец подходит он к огоньку, огонёк светил из окна, а окно было в большом деревянном доме, да не одно, а много окон, только огонёк-то светил в одном окне. Дом этот стоял посредине дремучего леса, в самом страшном месте, куда по своей волюшке ни один человек не пойдёт, а забредёт кто-нибудь нечаянно, как и наш путник. Вот подошёл он к воротам, попробовал — заперты, стукнулся в калитку — тоже заперта, да, должно быть, и крепко, потому что он стукнул кулаком не тихо. Подождал он немного, никого господь не подаёт. Вот он ещё постучал, тоже никто не идёт, только страшно залаяла собака, а потом и завыла.
— На свою бы, а не на мою голову, выла бы ты, окаянная, — проговорил наш прохожий.
Только вдруг слышит он, что кто-то идёт по двору и, кажись, что не мужик, а баба, потому что кричит, унимает собаку, голос не мужичий, а бабий, наконец послышалось за калиткою нашему прохожему:
— Кто тут?
— Кормилица, — проговорил наш прохожий, — укрой на тёмную ночь меня, несчастного, я заблудился, впусти ради бога.
— Эх, родной, жаль мне тебя, да и впустить-то боюсь, право, не знаю, что мне с тобою делать.
— Впусти, будь мать родная, заставь вечно бога за тебя молить.
— Жаль мне тебя, неча делать, ступай.
Вот, когда калитка отперлась, наш прохожий вошёл на двор и поклонился женщине. Она стояла у калитки, но заперла калитку и пошла в сени, сказав ему:
— Ступай, родной, за мною.
Когда наш путник вошёл в покой, помолился иконам и сел на лавку, то женщина стала его расспрашивать, кто он такой, откуда и куда путь держит? Не стал он скрываться и рассказал женщине, что ему судьбой назначено и куда он идёт. Та его выслушала да и головой покачала:
— Ох ты, родимой мой, горемычный, бесталанный дитятко, худому с тобой случится должно и никто тебе помочь не возьмётся кроме моего мужа. Он страшный разбойник и по грехам своим сделался другом и приятелем самому старшему бесу, таким приятелем, что тот его своим кумом назвал. Вот если бы мужа попросить, да взялся бы он, так он что-нибудь бы да мог сделать, а как попросишь его?.. он эти дни всё такой сердитый и сегодня вот, поехал на разбой и не простился. Ну да ладно, на вот, поешь ты да запрячься в ту каморку, и когда придёт муж, тогда увидим как делаться нужно будет.
Тут она дала поесть горемычному, а потом и велела ему в каморку запрятаться. Только запрятался он, а в ворота кто-то и застучал. Баба тотчас побежала отворять, отворила калитку, на двор и вошёл её муж, такой сердитый и слова с женой не молвил. Вошёл в избу, не сняв шапки, сел за стол и закричал во всю глотку:
— Жена, есть давай!
Та тотчас накрыла стол, всё поставила и отошла к печке. Вот муж выпил вина целый ковшик, а жена тотчас ему и опять налила, он и другой выпил. Разобрало его от двух ковшей, развеселился он да и спрашивает жену:
— Что ты такая сегодня добрая, сама меня вином потчуешь?.. а другой раз ругаешься, зачем я пью.
— Да так, потчую, пей на здоровье.
— Нет, брат, меня ты не обманешь, недаром ты потчуешь, что-нибудь у меня просить хочешь. Пришёл я домой сегодня сердит, потому что удачи нет, а теперь ты меня развеселила, значит, проси чего хочешь, всё тебе сделаю.
— Да сделаешь ли, полно?
— Говорят, что сделаю.
— Хорошо, кабы сделал доброе дело, ты ведь больно грешен, а коли сделаешь это добро, тогда тебе Бог грехов простит.
— А какое это дело? говори скорей, я уж сделаю.
Тут баба и рассказала про горемычного прохожего да и сказала ещё:
— Сделай, тебе Бог грехов простит.
— Сделаю, жена, сделаю, где он, зови горемычного.
Баба позвала прохожего, тот вышел из каморки и поклонился хозяину.
— Ну, молодец, — сказал ему разбойник, — я пойду с тобой, только куда мы пойдём и коли что увидим страшное, жуткое, не бойся ничего.
Тут он оделся и вышел из избы и горемычный пошёл за ним. Вот приходят они к морю, к широкому морю, море так и бушует. Тут у моря разбойник завязал горемычному глаза, взял его за руку и повёл, а куда повёл — неизвестно. Только тогда догадался наш горемычный, что они в море опустились, когда вода у него над головой зашумела. Вот они опустились на дно морское и пошли по дну. Шли, шли, наконец стали опускаться в яму, вот опустились они на дно ямы и стали. Тогда горемычному развязал глаза разбойник и шепнул ему на ухо:
— Не бойся.
Тут-то горемычный насмотрелся дорогою на разные страсти и ужасы. Встречались им на дороге черти разные, разные и всё страшные, и об одном роге, и о двух, и о трёх, и больше. Глаза у всех их как уголья красные, кости по аршину, морды свинячьи и собачьи, и птичьи головы, и всякие, только нету ослиных голов. Прошли они всю эту дрянь и подошли к воротам. Тут ещё хуже, ещё страшнее и ужаснее, так что горемычного по коже как морозом обдало. Видит он — ворота огнём так и пышут и множество чертенят всё роста маленького, как на отбор, — пляшут у ворот, беснуются на разные манеры. Змеи ползают по земле, выпускают жала, шипят, а чертенята наберут их в руку с десяток да и кидают ими в разбойника и горемычного. Только змеи, по счастью, всё мимо пролетают, не попадают в разбойника и горемычного. Долго смотрел разбойник на чертовские проказы, наконец осердился, схватил пару чертенят и давай их пинками колотить. Поколотил, а потом и шмякнул о землю, а сам и вошёл в ворота. На дворе была земля из человеческих костей, дом был сделан тоже из костей, а крыльцо — из чёртовых рогов. Вот вошли они на крыльцо, тут лестница, — только не вверх, а вниз, в яму. В яме сидит чёрт страшнеющий-престрашнеющий, а вокруг его чертей тьма тьмущая. Вот к этому чёрту подошёл разбойник, взял его за руку, а чёрт разбойника приятелем называет и бочку с вином ему пододвинул, чтобы ему сесть. Вот разбойник уселся и говорит чёрту про нашего горемыку, так и так; а потом и говорит ещё:
— Удружи мне по-приятельски, отдай его запись.
— Изволь, — говорит чёрт, — пожалуй, удружу, — потом и вскрикнул чертям:
— Эй, вы! у кого из вас такая-то запись?
Все черти молчат, потом один чертёнок и говорит:
— Эта запись у хромоногого Сальцы.
— Ну, позвать хромоногого Сальцу.
Тотчас чертёнок один и ушёл и привёл потом за собой другого, этот дьявол был рыжий, одноглазый, одноногий и один рог у него больше бычачьего. Вот ему и говорит чёрт, приятель разбойника:
— Эй ты, хромой Салец, отдай запись такую-то и такую!
— Нет, не отдам ни за что, недаром же я доставал её.
— Отдай, я тебе велю.
— Не отдам.
— А! так ты ещё огрызаться стал?.. принять Сальцу хромого в калёные прутья!
Тотчас целая куча чертей схватили хромоногого, повалили его на землю и давай драть калёными прутьями. Хромой Сальца орал, орал, просил пощады, а записи всё не отдаёт. Наконец его драть бросили.
— Отдашь ли теперь запись, хромой Сальца? — спросил чёрт.
— Нет, не отдам, ни за что не отдам.
— Не отдашь, вот я посмотрю; эй, возьмите его в крючки, — черти опять налетели на хромого Сальцу, повесили его за хвост к потолку, принесли калёных крючьев и давай ими его тянуть всякий в свою сторону, хромой давай опять просить пощады.
— Отдашь запись? — спросил чёрт.
— Нет, не отдам.
— Не отдашь?.. так я с тобою разделаюсь; снимите его и положите тотчас на кумову постель.
Хромой Сальца как услыхал это слово, завыл как собака, затрясся и повалился чёрту в ноги, и ещё больше завыл.
— Всё отдам, только не клади на постель, вот и запись, — тут хромой Сальца и отдал чёрту записку, а тот — разбойнику.
— На вот, приятель, возьми.
Разбойник взял запись, попрощался с чёртом и пошёл с горемыкою. В этот раз они прошли дорогу без всяких казусов, прошли опять на дно моря. Тут опять горемыке разбойник завязал глаза, а когда прошли по дну морскому и вышли на берег, тогда разбойник, отдавая запись горемычному, спросил его:
— Куда ты пойдёшь теперь?
— Пойду в монастырь в монахи, а ты куда пойдёшь теперь?
— Пойду к жене и буду тем же заниматься, чем занимался.
— Худо сделаешь, ты слыхал ли, что сказал и куда велел сатана положить хромого Сальцу?
— Нет, не слыхал!
— Он велел положить его на кумову постель, а он тебя своим кумом называет, значит это твоя постель, и очень страшно надо быть, что хромой Сальца затрясся и отдал запись, когда его велели положить на эту постель.
Разбойник задумался, упал со слезами на землю и стал говорить своему путнику:
— Научи меня, что мне делать, чтобы не быть на этой постели?
— Пойдём со мною в монастырь, там молиться станем.
— Нет, не пойду я в монастырь, ступай уж ты, а вон ты видишь, стоит иссохшая яблоня, пойду я к ней и буду плакать и молиться до тех пор, покудова яблоня не расцветёт, а ты ступай в монастырь и помолись обо мне.
Тут они расстались, один пошёл в монастырь, а другой остался у иссохшей яблони.
Прошло много лет, наш горемычный жил в монастыре и через несколько лет сделался игуменом, потому что вёл примерную жизнь.
В одно время ему видится сон, что стоит цветущая яблоня, а под ней лежит тот разбойник и манит его к себе рукой. Проснувшись, игумен взял с собою двух монахов и пошёл к тому месту, где была яблоня, прежде иссохшая. Придя к яблоне, он увидел, что она уже не стоит засохшей, а полна плодами, и на одном сучке сидит райская птичка и поёт райские песни. Под яблоней уже почти мёртвый лежит прежний знакомый игумена, но, увидя его, он приподнял голову и чуть-чуть мог сказать:
— Рад я, что увидал тебя, на душе мне теперь гораздо легче. Поскорей торопись, исповедуй меня, и, если я достоин, причасти, тогда я помру спокойно.
Игумен тотчас всё сделал, что просил его бывший разбойник. Тот тотчас же и умер.
Птичка, которая сидела на сучке, запела ещё лучше и улетела. Тогда игумен с монахами вырыл могилу, похоронил в ней умершего и все отправились в монастырь.
Примечания
Перейти ↑ Напорядках — нареч. порядочно, изрядно.
Перейти ↑ Луканька — лукавый, соблазнитель, бес.
Перейти ↑ Молонья — молния.